Их обувь была перепачкана яблочной гнилью, но теперь они уже выбрались на сухую, чистую землю под молодыми, еще не плодоносившими деревьями.
— И я тебе еще вот что скажу, Петрицкий. Раньше, дома, нас все время пугали верой, церковью, ты это и сам хорошо знаешь. А тут мне подарили одну книгу, религиозную, святую книгу, я тебе ее потом покажу. Так я чем больше ее листаю и понемногу читаю, а кое-что даже и запоминаю, тем больше мне кажется, что в школе нам про это говорили неправду.
— В каком смысле? — откликнулся Петрицкий.
— Да в том смысле, что теперь мне кажется, что Бог очень добр, но что его больше нет.
У нее под ногами Петрицкий увидел позднюю ромашку. Он наклонился, сорвал ее и протянул Соне, («…вот если бы он сорвал для меня цветок!»)
— А ты как думаешь?
Чтобы избежать ответа на столь прямо поставленный вопрос, Петрицкий резко сменил тему и неожиданно начал рассказывать о Вронском, выложив дрожащей от волнения Соне все, что знал о графе и о его трагически оборвавшейся связи с «госпожой Анной Аркадьевной».
………………………………………………
Спустя час или два Петрицкии постучался в комнату графа и, войдя к нему, пересказал все, что узнал от Сони.
2
А спустя еще два часа, вечером, увидев, что «товарищ граф» (воспитанная при социализме, она никак не могла всерьез принять этот титул, имевший для нее «классовый характер») не выходит из своей комнаты, Соня постучалась в его дверь.
Если бы в этот момент что-нибудь заставило ее оглянуться, если бы она бросила хотя бы мимолетный взгляд на лужайку перед зданием больничного флигеля, у двери которого сейчас стояла, то увидела бы уродливую фигурку одного из пациентов, почти немой девочки с огромным зобом, которая, побуждаемая инстинктами, данными ей природой, и борясь со своим скудоумием, пыталась понять, что происходит в душе их повелительницы, и, несмотря на всю свою неуклюжесть и неспособность координировать движения, благодаря чему она напоминал хлопающую крыльями и бестолково мечущуюся курицу, размахивая руками, которыми она показывала то на заросли деревьев, из-за которых Соня появилась, то на здание, в которое та только что вошла, ковыляла от одного своего товарища по несчастью к другому, лопоча что-то нечленораздельное, тычась в их лица слюнявым ртом, хватая их за руки и за одежду и приглашая последовать за собой.
Несчастные уродцы, по-прежнему украшенные репьями и осенними листьями, казалось, поняли ее и потянулись к флигелю с выражением любопытства и радостного предвкушения на лицах.
— Войдите, — послышался голос графа.
Он сидел на кровати одетый и, увидев Соню, подумал: «Я знал, что она придет», но ничего не сказал, а просто подвинулся в сторону.
— Можно? — спросила Соня немного лукаво.
Она была теперь одета по-другому, в юбку и блузку, туго стянутую на талии пояском с костяной пряжкой. Это сразу бросилось ему в глаза, а потом и то, что она и причесалась по-новому, теперь пряди ее волос, завитые в локоны, свободно свисали до самых плеч и казались гораздо темнее, чем выглядели в момент их первой встречи. Поверх блузки на ней была жилетка с двумя рядами золотистых стеклянных пуговок, тянувшихся вниз до самой юбки цвета увядающих левкоев. Вместе с ней в комнату проник приятный аромат желтоватого оттенка, который наполнил все помещение ощущением свежести, искристости, свободы и молодости.
Но широко раскрытые глаза Вронского смотрели не на Соню, они были устремлены в пустоту, в которой только один он видел Анну, ее прекрасную голову, обрамленную черными волосами, выбивавшимися из-под шляпки с высокой тульей, ее полные плечи, стройную фигуру, затянутую в черный костюм для верховой езды, она его называла «амазонкой», видел, как она готовится соскочить с низкорослого, коренастого английского жеребца с подстриженной гривой и коротким хвостом, видел рядом с ней Васеньку, да, Васеньку Весловского в шотландской шапочке с развевающимися лентами на сером скакуне и себя самого, Вронского, на чистокровном темно-рыжем коне, а вокруг еще много людей, кто верхом, кто в легких двухместных колясках. И все направляются в Воздвиженское, к господской усадьбе…
— Если вам кажется, что я странно одета, а именно этим я объясняю ваш внимательный и продолжительный взгляд, который так надолго остановился на мне, то должна сразу вам сказать — ни одна из этих вещей раньше не принадлежала мне. Все, что вы видите, я нашла здесь. Это осталось от сбежавшего персонала. Вам не нравится?
— Mademoiselle Соня, — начал было он, но замолчал.
— Я все знаю, — заговорила она. — Не волнуйтесь. Успокойтесь. Прошу вас. Можно я сяду?
Вронский показал ей рукой на единственный стоявший в комнате стул, на спинке которого висел его широкий красный, расшитый золотом пояс.
— Лучше не там. Я хотела бы сесть рядом с вами, — произнесла Соня.
Не ожидавший этого Вронский пересел еще раз, освободив для нее достаточно места на больничной койке рядом с собой.
Теперь («…спустя столько лет, боже мой!» — мелькнуло у него в голове) Вронский явственно чувствовал, что его окутывает тот самый нежный и вместе с тем покалывающий аромат, который она принесла с собой и за которым можно было ощутить и ее собственный волнующий запах, запах женщины.
При этом, помимо собственной воли (всем своим сознанием он испуганно защищался: «совершенно помимо моей воли, Анна»), Вронский ощутил в глубинах своего существа дрожь, в нем словно что-то сдвинулось с места, словно неожиданно («спустя столько лет, боже мой!») тонкой, набирающей силу струей забил родник, течение которого разливалось у него глубоко в недрах, постепенно заполняя его мужской силой, влажной, пробуждающей, похожей на горный поток, питаемый плодоносными дождями, который несет жизнь всему, что встречается на его пути, заставляет зеленеть травы и листья, возвещает росистую зарю, утро и молодое солнце, перекличку птиц в березовой роще и раскрывающиеся от одного его прикосновения лепестки цветов, он увидел со стороны самого себя, ступающего через этот райский сад, счастливого, впервые счастливого с того момента, как не стало Анны, и ему было хорошо («спустя столько лет, боже мой!»), и он, тот, в котором снова проснулся мужчина, прислушивался к себе, к течению жизненных соков, которые струились в нем, и чувствовал себя мощным дубом, в ветвях которого греются и щебечут, щебечут на солнце голубые поползни…
— Спасибо, — сказала женщина и присела на краешек кровати, прижав друг к другу колени.
— Что ж вы примостились на самом краю. Садитесь удобнее, не смущайтесь, — проговорил мужчина.
Она послушалась, расположилась удобнее. Потом спросила:
— Могу я закурить?
Он кивнул головой, она достала из санитарной сумки плоскую длинную пачку сигарет, украшенную мелкими голубоватыми цветами, вытряхнула из нее и закурила тонкую, девственно-белую и, как ему показалось, хрупкую. «Такая же, как и она сама», — подумал он.
— Хотите узнать, к какой из пород человеческих животных отношусь я? — медленно проговорила женщина через дым сигареты.
— Не говорите так о себе, — возразил он.
Незаметно, краем глаза, Вронский бросил взгляд на ее полные колени под шелковистостью натянутых нитей чулок. «Мне потребовался почти целый год, чтобы вот так увидеть колени Анны», — подумал он с горечью. А то, что какое-то мгновение назад сияло в нем огромным молодым солнцем, превратилось в тяжелую, влажную жару, и он под ее давлением вдруг неожиданно вспомнил такое же влажное и напряженное состояние и нервозность лошадей, которые царили в тот давний подмосковный день, там, тогда.