Они все еще стояли на месте.
— И все-таки во всем этом есть что-то странное, — сказал тоже тихо Петрицкий.
— Что?
— Даль обстреливали из миномета с левого берега Дуная, самолеты бомбили пригороды Вуковара! — с недоумением проговорил Петрицкий.
— Знаю, знаю… то есть именно что не знаю, не понимаю, — сказал Вронский и, зашагав в сторону входа в Палату Федерации, тихо пробормотал: — Nous verrons.
…снуют официанты во фраках, а густая толпа гостей, приглашенных по случаю праздника, вынуждает их нести подносы с бокалами и рюмками высоко над головами, в волосах женщин мелькают то перо, то цветок, а то и крошечный букетик в стиле «бидермайер», у многих мужчин на лацканах герб Королевства Югославии или круглый металлический значок с цветным изображением подстриженного ежиком Слободана Милошевича…
…неожиданные встречи в толчее, сердечнейшие, бурные приветствия, принятые в таких случаях обмены комплиментами…
«Боже мой, ведь после смерти Анны меня больше не волнует ни одна женщина», — рассеянно думал граф, и взгляд его тихо скользил по толпе, подобно тому как легкие волны, рождаемые не сильным движением глубинных вод и не порывами ветра, а обычным течением реки, спокойно следуя друг за другом, вздымают поверхность воды и так же спокойно омывают берег. «Мне осталось только страдать из-за Анны. Искупать грех», — эта мысль продолжала преследовать его и здесь. И он, одинокий внешне, почувствовал глубочайшее внутреннее одиночество: «Как она сказала мне в тот вечер, после скандала в опере, в ложе Картасовых, когда из-за меня она оказалась у позорного столба… как? Да, да, она сказала: «Если бы ты любил меня так, как я тебя»… и еще: «Если бы ты страдал, как я»… Вот, Анна, видишь, я страдаю. Страдаю оттого, что сам этого хочу», — продолжал думать он, не видя ничего из того, на что был устремлен его неподвижный взгляд.
Недалеко от него, возле окна кто-то разбил хрустальный бокал, оттуда послышались громкие возгласы, кто-то резко отшатнулся в сторону, чтобы вино не пролилось на него, в этой группке людей он заметил Петрицкого, а рядом с ним какого-то молодого человека с русыми волосами и серьгой в ухе, который двумя пальцами держал за подбородок свою девушку. На улице, несмотря на спускавшиеся сумерки, все еще было светло, но в зале уже зажгли люстры и настенные светильники.
Граф Алексей Кириллович Вронский движением руки подозвал к себе Петрицкого и только хотел ему что-то сказать, как они уже оказались не одни.
Трое солидного вида крупных мужчин своим появлением заслонили ближайший источник электрического освещения, и все, что окружало Петрицкого и Вронского, оказалось в розоватой мгле накуренного зала, освещенного последними лучами заходящего солнца и рассеянным светом находящихся высоко под потолком люстр. Подошедшие представились, и оказалось, что русские гости находятся в обществе академика, поэта и университетского профессора, однако половину имен и фамилий проглотила невнятная дикция, а вторая половина осталась нерасслышанной из-за глубоких поклонов. «Какой смысл представляться, если они свои имена бормочут сквозь зубы?» — подумал Вронский. И сказал, обращаясь ко все троим: «Очень рад». По выражениям их лиц, когда они поняли, что перед ними русские, а особенно по сердечности почти что ритуальных троекратных объятий, которым все пятеро предались после первых, поверхностных, фраз знакомства, Вронский понял, что сейчас он окажется в центре внимания. «Совсем не похожи на петербуржцев, — подумал он. — Напротив, очень непосредственные и с первого же момента близкие и сердечные, как москвичи». Тут он снова вспомнил встречу с литераторами давним зимним вечером. Правда, сейчас звучали хвалебные речи в адрес далекой родины гостей, и сердца их наполнились теплом.
— Чтобы Россия снова спасла весь мир, ей не нужно жертвовать миллионами человеческих жизней, как это было раньше. Помните, как патетично ответил император офицеру, посланному к нему Кутузовым после пожара Москвы? — обратился поэт к четверым остальным, стоявшим с рюмками сливовицы в руках, и на душе у них всех при этих словах потеплело. — Он сказал так: «Передайте нашим молодцам, скажите это всем моим любимым подданным, повсюду, где вы будете проезжать, что я сам, когда у меня уже не останется ни одного солдата, встану во главе моих славных дворян, своих добрых крестьян и воспользуюсь последним средством, которое есть у моей империи». В общем, что-то в этом роде. Но это было в романе, это было в прошлом! Сегодня достаточно, чтобы Россия просто заставила самое себя услышать свой собственный голос, который говорит ей: не забывай своего авторитета и силы! Россия, восстань! Пробудись!
Приободрившийся граф перевел разговор на впечатления, пережитые им нынешним сентябрьским утром во время проводов танковой колонны «из Белграда в Баранию», вспомнив при этом стоявшую рядом с ним на террасе даму, которая ликовала по поводу того, что больше не будет восьми национальных коммунистических партий.
— Я все правильно понял? И почему мадам так радовалась этому? — спросил граф.
— Для нас большая честь ответить на этот вопрос, господин граф, — подал голос тот, кто, представляясь, назвал себя университетским профессором. — Речь идет о спасении нашей Югославии, о вере в то, что ее все еще можно спасти и должно спасать, ради чего, собственно, как я понимаю, вы и оказались здесь, с нами.
— Да, разумеется, — подтвердил Петрицкий.
— И за что мы вам благодарны испокон веков, — вставил поэт.
— Для сербского крестьянина, а мы крестьянская нация, слово «сербство» всегда было синонимом слова «югославянство». В частности, мы, в благородном единении Короны и народа, на всем пространстве от Альп до Балкан всегда осознавали, что за нами стоит история государства Неманичей, революции Карагеоргия и Милоша и их государство, а также вся Эпопея периода короля Петра. Во всем этом нам помогала наша Церковь, но помогало нам еще и то, что все те, кто по рождению являлся хорватами или словенцами, думали по-сербски, то есть по-югославски, — говорил университетский профессор. — История югославского национализма представляет собой историю антисербского национализма. Природа же сербского национализма состоит в том, что это национализм оскорбленного достоинства.
— Позвольте пояснить, — учтиво вмешался академик. — В течение последних сорока лет у сербского народа пытались отнять его историю, духовную самобытность, экономическую и политическую самостоятельность и даже неприкосновенность. Идеология уничтожала и фальсифицировала как мотивы, так и результаты тех освободительных войн, которые вел сербский народ…
Пока поэт, переводивший их слова на русский, сделал паузу для передышки, граф снова вспомнил и литературный вечер в Москве, и звучавшие там такие же суждения.
— …у сербского народа пытались отнять и его великое средневековье, замалчивали многие факты современной истории, так что в конце концов все свелось к одной лишь истории периода Иосипа Броза, — продолжал академик.
— А все, что осталось в памяти обычных людей от титоизма, — это бесконечная, поистине эпическая история коррупции и насилия, — снова вмешался поэт.
— Народ, который за создание как первой, так и второй Югославии отдал больше жизней, чем любой другой, сейчас обвиняют в угнетении этих других народов! — снова заговорил академик. — Среди всего зла, совершенного и отдельными людьми, и некоторыми национальностями в целом — начиная с балканских войн и вплоть до бунта албанцев в Косово и Метохии два года назад, — именно сербам приписывают самые страшные преступления, их вина якобы самая большая, она гораздо больше, чем вина всех остальных, и так называемое сербское варварство сплошь и рядом отождествляют и с усташским геноцидом, и с великоалбанским террором!
— А все мы прекрасно знаем, что хорваты проявляли склонность к геноциду уже с седьмого века, потому что они вовсе не чистые славяне, они еще тогда смешались с одним азиатским народом, а в период существования фашистского хорватского независимого государства, во время Второй мировой войны, эта азиатская кровь, зовущая к преступлениям, проявила себя в полной мере, — горячо вступил в разговор университетский профессор.