Она опускает крышку, улыбнувшись моей доблестной персоне, открывает дверь купе. Видно, мадемуазель собирается навести красоту, начинание, на мой взгляд, совершенно бесполезное, поскольку это уже удалось сделать мадам ее маман без труда и надолго. Я вытягиваю ходули под диван, осиротевший без ее славного задика, и, так как покачивание поезда является самым мощным возбуждающим средством — все евнухи скажут вам то же самое, — я начинаю вызывать в памяти округлости малышки. И вот, когда я изучаю ее антресоли, какой-то псих врывается в мое купе и при этом вопит как резаный. Это малый лет пятидесяти, делового типа, без излишеств. Он бросается на стоп-кран и повисает на нем всем своим хлипким телом.
— Ну что с вами, мсье барон? — восклицаю я, потирая щиколотку, которую он ушиб мимоходом.
— Скорее! Скорее! — задыхается пришелец.
Он либо астматик, либо испытал сильное потрясение.
— Только что кто-то упал с поезда!
— Не может быть!
— Да, может. Какая-то девушка. Она, наверное, близорукая. Открыла дверь вагона, приняв ее за дверь туалета, и выпала…
Я отстраняю малого и собираюсь выскочить из купе, как вдруг поезд резко тормозит. Я падаю в объятия пятидесятилетнего парня пятидесяти лет демивекового фасона, и, нежно сплетясь, мы врубаемся в сказочную фотографию, изображающую закат солнца на Ванту и помещенную там НОЖДФ для услаждения взоров пассажирских. Поезд останавливается, пробежав еще мгновение по инерции. Стальные колеса ревут на стальных колеях — зловещая картина. Я думаю о моей еще теплой спутнице. Она, возможно, не девственной чистоты, но чертовски смазлива, и при мысли, что сейчас ее стройное тело лежит там, без сомнения, все разбитое.., мой страхометр застревает в глотке.
Внезапно разбуженный толстый Берю проветривает в коридоре свою ошеломленную башку, украшенную шишкой Он массирует ее растопыренной пятерней.
— Ну и идиот этот машинист! — воет он, призывая в свидетели взволнованных пассажиров.
Я отталкиваю его ударом локтя в потроха и несусь к двери, которая на петлях хлопает крылом.
Я дую вдоль состава. Пассажиры выходят из вагонов и делают депутатский запрос проводнику, который — а как же? — ничего не знает.
Руки согнуты в локтях, ваш скорый Сан-Антонио несется по насыпи. Чтобы облегчить движение, я шлепаю по шпалам.
Хвостовые вагоны скрывают от меня перспективу пути. Я добегаю до последнего почтового вагона. Два добряка из ПТТ, красные от красненького, крутят головами, чтобы не пропустить представление.
— Куда тебя несет? — кричат они мне.
Я отвечаю, что к черту на рога, и продолжаю свой мощный спурт.
Мимун рядом со мной — безногий калека.
Наконец передо мной открываются блестящие на солнце рельсы, жаркое марево плывет над насыпью. Я ничего не вижу на ней… Продолжая нестись галопом, я погружаюсь в расчеты в уме, которые не представляли бы трудностей, если бы я сидел за столом, но от бега и волнения они становятся трудновыполнимыми. Поезд шел километров сто двадцать в час, малому, который видел, как упала Клер Пертюис, понадобилось секунд десять, чтобы осознать эту драму, открыть дверь моего купе, пересечь его, перешагнуть через меня и дернуть стоп-кран. Составу нужно было секунд двадцать, чтобы остановиться, итого — тридцать секунд, может, немного больше. Исходя из того, что поезд делал два километра в минуту, за тридцать секунд он покрыл один километр…
Здесь дорога делает поворот. Перед тем как завернуть, я оборачиваюсь. Замерший поезд находится в пятистах метрах от меня.
Почти все пассажиры стоят на путях, и я замечаю, как приближается караван скорой помощи, состоящий из начальника поезда, Берю и двух-трех статистов.
Вперед, Сан-А, еще рывок.
Со страстью первой ночи я преодолеваю сопротивление пути. Ну вот и все: я ее вижу, девочку. Недалеко впереди — небольшой зеленый холмик.
По форме холмика я смекаю, что все, что принадлежало ей, раздроблено. Она теперь никогда не станет мисс Францией на фестивале в Ла Ке-лез-Ивлин. Когда хомосапиенс принимает такую позу, это значит, что он созрел для деревянного ящика с серебряными ручками.
Я видел достаточно жмуриков за время моей собачьей карьеры и всегда оставался спокоен, но трупы хорошеньких девочек, должен вам признаться, меня очень огорчают. Мне кажется, что калечат саму природу, в этом я эстет от искусства, как бы сказал один из моих друзей, которого принимали за экспонат в музее Шампиньоль.
Малышка Клер была такой юной!
"Что остается от наших двадцати лет”, — пел Шарль Трене! Из ее годиков не вернуть ни одного.
Ее очки, которые так соблазняли меня, лежат в кровавом месиве.
Ужасно смотреть на ее тело, расчлененное, изрубленное, раздробленное.
Бедное дитя.
Спасательная команда прибывает. Берю сипит, как тюлень, который только что крупно выиграл в национальную лотюрень.