– Я хотел попросить вас отнестись снисходительно к ситуации с поклепом Егора Бурляка, – Колбовский решил говорить прямо, поскольку холод не располагал к долгим вступлениям. – Прекрасно понимаю и даже разделяю ваше негодование. Но, понимаете, Егор Мартынович – обделенный судьбой человек…
– Я тоже не баловень судьбы! – внезапно резко сказал Муравьев. – Хотя, возможно, кажусь таким!
– Понимаю, – кивнул Колбовский. – Но тогда тем более, вы должны хорошо понимать тех, кому повезло меньше чем вам. Тех, кому так и не удалось найти в себе сил, чтобы побороться с обстоятельствами.
– Это не оправдание для клеветы! – возмущенно выкрикнул Струев.
– Я не оправдываю его, – откликнулся Феликс Янович. – Но вам в жизни повезло больше, чем ему. И вы можете позволить себе великодушие. В конце концов, уверен, что его поступок не повлечет для вас никаких сложностей. А вот ваш ответ может сломать юноше жизнь.
Струев гневно хотел что-то ответить, но Муравьев жестом остановил его.
– Отчасти вы правы, – медленно сказала он. – Мне повезло больше. Я обязан быть щедрым и великодушным. Я стараюсь. Но, знаете, люди это не ценят. Они все время ищут, за что бы зацепить тебя. Чем бы уколоть. Что бы такое откопать в твоем прошлом, чтобы выставить на посмешище. И в какой-то момент ты думаешь… а для кого быть щедрым? Кого щадить? Почему я должен быть благородным, когда никто не был благородным со мной?
Он говорил уже, не глядя на Колбовского. Белое влажное лицо Муравьева стало похоже на мятый лист бумаги, где проступали скрытые письмена. Феликс Янович жадно всматривался в него. Но поэт быстро опомнился и оборвал себя.
– Не знаю, – пробормотал он, отводя взгляд. – Я ничего не решил пока….Но это так.. несправедливо!
– Пойдемте домой! – воскликнул Струев, подхватывая патрона под руку.
Бросив раздраженный взгляд на Колбовского, он удалился, уводя с собой обмякшего и вялого Мураьева. Сейчас поэт меньше всего походил на того блестящего и улыбчивого щеголя, которым его привыкла видеть коломенская публика. Сердце Колбовского снова больно резануло – любая несправедливость была настолько невыносима для него, что мешала дышать. Он снова вспомнил, как юнцом пытался биться в ворота с надписью «Закон», чтобы получить эту самую справедливость – сначала для отца, потом для Машеньки… Теперь Егор Бурляк, который стал причиной несправедливой обиды для поэта, вызывал у Колбовского уже не жалость, а гнев. Но было во всем этом одно утешительное – теперь Феликс Янович был уже полностью спокоен за судьбу Аглаи Афанасьевны. Она оказалась права, а он ошибался. А значит – все будет хорошо…
Все будет хорошо – шептал Колбовский в суровое лицо Николая Угодника, обитающего в углу его гостиной. Икона висела здесь, когда он только снял флигель. И, подумав, Колбовский, не стал ее снимать. Во-первых, Святого Николу очень почитала Аглая. А во-вторых иногда он оказывался единственным собеседником, с которым можно было поделиться своими мыслями. Вот и сейчас, глядя в глаза святого, Колбовский почему-то снова и снова как молитву повторял «Все будет хорошо!», а угодник лишь скорбно качал головой в ответ – что может быть хорошего на той земле, где царит закон не божий, а человеческий?
*
Скандал в трактире Моисеича и обвинения от нелепого Бурляка в адрес столичного поэта на следующий день стали главной темой для обсуждения. За считанные часы переменчивая апрельская погода и непролазная грязь на улицах уступили вечное первенство в разговорах.
К удивлению начальника почты, даже всегда невозмутимая как портрет телеграфистка Аполлинария Григорьевна не удержалась от едкого комментария.
– Похоже, ваша любимая поэзия, Феликс Янович, сводит приличных людей с ума. Бедный Егор Мартынович совсем свихнулся на почве стихов. Его матушка говорит, что он забросил дела, и отец грозит выгнать мальчишку из дому. А все из-за глупых фантазий, что стихами можно прокормиться.
– Я слышал, что в столице талантливый человек, на самом деле, может жить за счет своих литературных трудов, – заметил Феликс Янович.
– Уж вам-то не стоит поддерживать подобные слухи! – отрезала Аполлинария Григорьевна.
Она отказывалась верить в том, что кто-то может настолько всерьез любить стихи, чтобы платить за них деньги. Нет, безусловно, иногда послушать их можно – также как цыганскую гитару, или пастушью дудку на майском лугу. Но литература никак не могла быть серьезным занятием достойного человека.
Бурляк с его смехотворными обвинениями стал притчей во языцах. Впрочем, сам Муравьев, делал вид, что это происшествия нимало не задело его. И мало кто, кроме начальника почты знал, что это всего лишь поза, призванная спрятать от всего мира плачущее лицо несчастного Пьеро.