Выбрать главу

– Но следы вы начали заметать не случайно? – уточнил Кутилин.

– Нет, – Струев обреченно повесил голову. – Я понял, что натворил. Вытащил ее украшения и выбросил в реку. Хотел, чтобы подумали на воров.

– А колье господину Колбовскому тоже вы подкинули?

– Да, – покаянно признавался Струев. – Он начал досаждать Алексею Васильевичу, обвинял его бог знает в чем. Я пришел в ярость. Подумал – пусть он тоже побывает в шкуре невинно обвиненного!

По словам Струева, колье он тоже взял в доме Рукавишниковой, но выбрасывать не стал, а спрятал – на всякий случай. Продавать драгоценность невольный убийца не собирался, а хотел вернуть покровителю, если придет удобный случай. Или – пожертвовать на богоугодные дела, чтобы хоть как-то замолить свое преступление.

– Но я бога не боюсь, – качал он головой, – я делал это только из любви. Из любви – не грех! Нельзя такому человеку как Алексей Васильевич губить жизнь в браке. Его супруга должна быть блестящей женщиной во всех отношениях. Музой, что будет вдохновлять его. Той, что подарит ему крылья для новых поэтических вершин!

Кутилин еле сдерживался, слушая этот восторженный бред опрометчивого юнца.

Показания Струева подтвердились разными лицами. Помимо швеи Ефимовой, нашлись свидетели того, как во хмелю Струев сокрушался из-за того, что величайший русский поэт – не меньше, чем второй после Александра Сергеевича – губит жизнь ужасным мезальянсом. Да, и сам Колбовский припомнил их разговор у порога храма, во время отпевания Рукавишниковой.

Дело близилось к закрытию, однако спокойный и степенный город лихорадило от постоянно сменяющихся версий преступления. Убийство и само по себе было событием достаточной мощи, чтобы нарушить привычное течение жизни самое меньшее на неделю. Но здесь же злодеяние стало лишь началом цепочки загадочных ситуаций, о которых даже сама Олимпиада Гавриловна опасалась выносить однозначное суждение. Хотя, по ее твердому убеждению, она великолепно разбиралась в людях, и никогда не ошибалась в первых суждениях – рано или поздно человек их оправдывал.

– Но тут даже не знаю, что сказать, – госпожа Самсонова разводила руками, признаваясь своей приятельнице госпоже Чусовой.

А подобное признание было почти неприличным для любой дамы светского общества, а тем паче – для супруги городского головы.

Эти дни были особенно мучительными для Феликса Яновича, несмотря на полное оправдание и возвращение на службу. Во-первых, он чувствовал, что прежняя тихая жизнь осталась в безвозвратном прошлом. К его скромной персоне было обращено в разы больше внимания, чем когда-либо было для Колбовского приятно. После второго служебного дня Феликсу Яновичу уже начало мерещиться, что от многочисленных сочувственных и любопытных взглядов его кожа начинает зудеть так, словно он вывалялся в зарослях крапивы. Колбовский даже малодушно подумывал о больничном бюллетене, чтобы посидеть несколько дней в одиночестве и тишине. Но ледяное презрение Аполлинарии Григорьевны, которая не могла ему простить даже вынужденного отсутствия из-за ареста, делало перспективу отдыха безрадостной.

Временный заместитель коломенского почтмейстера Красноперов, прощаясь с ним, пожал руку и от души сказал.

– А вы, господин Колбовский, очень великодушный человек.

На вопрос – на каком же основании сделан такой вывод, без обиняков пояснил.

– Вы до сих не уволили эту особу! Право, не понимаю, как вам хватило на это сил!

В ответ Феликс Янович смог пробормотать лишь что-то невразумительное, поскольку распространяться о праве человека на самовыражение в данной ситуации было явно излишним.

И теперь Колбовский чувствовал, что его душа каждый день перемалывается между двух жерновов. С одной стороны, Аполлинария Григорьевна, встречала его студеными как январский ветер взглядами, а ее красноречивое молчание было еще более выразительным, чем любые речи. С другой стороны, все дамы Коломны, с которыми начальнику почты приходилось сталкиваться, спешили сообщить, что никогда не сомневались в его невиновности. Мужчины говорили обычно тоже самое, но чуть менее красочно, за исключением господина Чусова, которые славился красноречием еще большим, чем его супруга.

Это утешало бы его самолюбие, не будь поток этих слов слишком уж обильным и красочным для того, чтобы звучать искренне. Феликс Янович обычно тонко чувствовал фальшь, и ему становилось неловко за окружающих. Способность испытывать стыд за чужую ложь была еще одной мучительной чертой его характера – совершенно непостижимый для того же Кутилина. Тот над чужими слабостями лишь потешался, признавая право других высмеивать его собственные огрехи.