– Она предала меня! – почти жалобным голосом протянул злополучный поэт. – Я… я же любил ее! А она предала! У меня не было выбора, понимаете?
– Предала? – Колбовский смотрел на него как на умалишенного. – Предала тем, что отказалась и дальше скрывать свое авторство? Предала тем, что хотела объявить свои стихи своими?
– Вы не понимаете! – поэт скорчил презрительную мину. – Это был не ее, а наши стихи! Да, она создала их, но я вывел их в свет! Добился того, чтобы они зазвучали во всех домах, где ценят поэзию! Мы были союзниками, как настоящий поэт и его Муза!
– Но только поэтом была она, – возразил Вяземцев.
– Это не имеет значения! – отмахнулся Муравьев. – Мы были единым целым! Ближе друг другу, чем многие супруги. И я собирался упрочить наш союз. А она все разрушила!
Поэт воздел глаза к небу, словно призывая то ли луну, то ли Бога в свидетели. Но Колбовскому подумалось, что если Бог и есть, то его понимание любви и близости все же должно быть иное.
*
Тихая яблочная Коломна еще долго не могла прийти в себя после того поэтического вечера – почти целую неделю не было иных разговоров, кроме как о злодейском поэте и бедной старой деве. Феликс Янович избегал разносить почту, распределив ее между остальными почтальонами – благо, вечера стояли теплые, долгие, и от лишнего часа работы ради дополнительных копеек никто не отказывался.
Сам же начальник почты наверстывал упущенные недели и каждый вечер приходил на берег Москвы реки, стелил газету на траве – вдали от любых компаний – сидел и смотрел на реку, на садящееся солнце. Однако же раз за разом это безмятежно-прекрасное зрелище оставляло его душу пустой и безучастной.
Колбовский ничего не читал. С грустью начальник почты обнаружил, что сейчас любая поэзия служит ему невольным напоминанием о судьбе злосчастной Аглаи Афанасьевны. По этой же причине он избегал даже приятного ему раньше общества Петра Осиповича, а также Егора Бурляка, который уже несколько раз порывался поговорить с ним. Однако Колбовский отказывался, чувствуя себя не в силах отвечать на вопросы. В его души боролись чувства столь противоречивые и буйные, что даже сам Ян Колбовский с его гневливым вспыльчивым нравом похлопал бы сына по плечу, призывая к спокойствию духа. Феликс Янович плохо спал – он поднимался среди ночи и принимался бродить по своему флигельку, где пахло книжными страницами и жженным сахаром. Колбовского мучило чувство вины, гнева, досады, и он никак не мог понять – какое из них сильнее? То ему казалось, что вся вина за гибель Аглаи Афанасьевны лежит на нем одном. Стоило понять раньше, что ее острая чувствительность, ее частая отрешенность и прочие странности – признак не безумия, а дара. Кто знает – может он смог бы добиться ее откровенности? Разглядеть в ней не просто увлеченную литературой особу, а истинного поэта? И тогда ничего этого не случилось бы. В другие моменты Феликс Янович погружался в ту же пучину немой ярости, в которую впервые нырнул после вести о Машеньке… после той страшной статьи про пожар и обгорелые тела на пепелище. Тогда все внутри него превратилось в один вопль – «Я же говорил! Но они не услышали, не послушали меня!» Это было глас его беспомощности – крик одного-единственного человека, который не в силах остановить равнодушную волну… судьбы? Или чего-то иного, не менее равнодушного и могущественного…
Тогда, в прошлой московской жизни, еще юный и воодушевленный Феликс Янович сразу почуял неладное, когда дом Афанасьевых встретил его безлюдной тишиной. Эта была не просто уютная тишина сонного утра, когда вот-вот скрипнут ворота, залает раздраженно пес, застучат ставни. Это было пугающее безмолвие покинутого дома. Феликс Янович тогда же метнулся к городовому, потом – в полицейский участок. Всюду его подняли на смех. А он, проявляя польское упорство, все настаивал, все говорил и говорил. И про ставни, которые острожный Афанасьев никогда бы не оставил не запертыми на время отъезда. И про исчезнувшего пса, и про то, что кухарке и кучеру не было дано никаких распоряжений на время отсутствия. И, наконец, его услышали. Помощник судебного следователя Кутилин, на вид ленивый и вальяжный как сытый боров, с вечно сонным взглядом, оказался на деле самым внимательным слушателем. Как позже выяснилось, он с самого начала своим почуял правоту ретивого почтальона, да вот только по должности своей мало что мог сделать. Наконец, Кутилин добился разрешения на проверку места прибывания купца Афанасьева. Получив это известие, Колбовский торжествовал целый вечер. А на утром прочел в газетах о страшном пожаре на окраине Москвы…