Выбрать главу

Эль Чико гордо выпрямился во весь свой небольшой рост и улыбнулся красивой девушке улыбкой, какой встречают старых знакомых. Это и понятно: Хуана и Эль Чико знали друг друга с детства.

Однако несмотря на то, что карлика отличала врожденная гордость, внимательный наблюдатель все же заметил бы в его поведении, в его улыбке, словно бы покорной, в ласковом и чуть тревожном выражении лица оттенок того восхищения, одновременно пылкого и смиренного, какое испытывают к существам высшей касты. Короче, в те мгновения, когда Эль Чико не думал, что за ним наблюдают, он выглядел как ревностный католик, поклоняющийся Деве Марии.

Напротив, в манерах Хуаны, хотя и очень открытых и сердечных, вдруг появилось нечто покровительственное: она обращалась с Эль Чико слегка высокомерно, и это было заметно, несмотря на всю ее природную скромность.

Человек безразличный решил бы, что красивая андалузка – дочь состоятельного буржуа, чей трактир процветал, умела сохранять дистанцию, отделявшую ее от этого нищего. Человек более внимательный легко обнаружил бы в ее поведении следы едва ли не материнской привязанности.

И в самом деле: у Хуаны внезапно изменилась манера говорить, в ее голосе возникли ласковые нотки, а тон стал резковатым и подчас ворчливым – как у маленькой девочки, играющей в дочки-матери с любимой куклой.

Да-да, именно так! Карлик, по-видимому, был для нее живой игрушкой, которую ребенок любит всем сердцем, хоть и обижает ее – впрочем, без всякой злобы, – удовлетворяя свою инстинктивную потребность почувствовать себя маленьким хозяином, маленьким тираном. Ребенку надоела игрушка? Он пренебрежительно бросает ее в угол, не заботясь о том, что может сломать ее, и больше на нее не глядит. Но вот ему захотелось опять взять ее в руки – и тут он замечает, что, пренебрежительно бросив ее, он что-то ей сломал. Малыш горько плачет, поднимает куклу, баюкает ее, ласкает, утешает, нежно с ней разговаривает, стараясь искупить то зло, что он невольно причинил.

Приблизительно так вела себя Хуана по отношению к карлику.

Самое удивительное заключалось в том, что сам он, обычно весьма обидчивый, охотно прощал Хуане такое поведение – причем он не оставался безропотным, как игрушка, но выказывал явное удовольствие ее манерами. Он находил их вполне естественными. Что бы ни делала Хуана, ничто его не оскорбляло, не сердило, не отталкивало. Ведь это была Хуана! Ей дозволялось все. Ее грубые или резкие выходки шаловливого и избалованного ребенка, уверенного в прочности своей деспотической власти, казались ему очень милыми... и уж во всяком случае это было куда лучше, чем ее безразличие.

Хуана была хозяйкой, а карлик – ее верным и преданным рабом, который с терпеливостью сносит и хорошее, и дурное.

Было ли все вышеописанное следствием привычки, приобретенной еще в детстве? Может быть.

Так или иначе, но надо признать, что эти поклонение и восхищение были совершенно понятны.

Хуане недавно исполнилось шестнадцать лет. Она являла собой воплощенный тип андалузки. Она была маленькая, хорошенькая, тоненькая, и ее быстрые, радостные движения, исполненные задорной грации, отличались замечательной природной изысканностью. У нее был яркий румянец, великолепные черные глаза – то пылкие, то томные – и маленький ротик с алыми, немного чувственными губами. Ее тонкие аристократические запястья и белые нежные кисти рук, за кожей которых она тщательно следила, заставили бы побледнеть от зависти любую знатную даму.

Хуана отличалась необычайной опрятностью, а ее платье, намного богаче того, что носили ее подруги, выдавало страсть к утонченному кокетству; снисходительная же отцовская гордость вместо того, чтобы умерить эту страсть, находила удовольствие в том, чтобы разжигать дочкино кокетство, ибо славный Мануэль, которому трактир, очевидно, приносил немало золотых монет, не отступал ни перед какими расходами, лишь бы удовлетворить капризы своего избалованного ребенка.

Вот почему Хуана была всегда нарядна, как статуя мадонны в церкви; впрочем, костюм андалузки она носила с непринужденностью, исполненной очаровательной изысканности.

Но если для девушек ее сословия предназначалось обычно сукно или полотно, то Хуана носила бархатный плащ, корсаж из светлого шелка, выгодно облегавшей тонкую гибкую фигуру, и в тон корсажу шелковую юбку, из-под которой виднелись тонкая лодыжка и крохотная детская ступня – узкая и с красивым подъемом, обутая в атлас и составлявшая для Хуаны, как истинной андалузки, предмет ее большой гордости. Вместо привычной шали она носила богатый передник, украшенный галунами, тесьмой, шнурками и помпонами – впрочем, как и весь остальной костюм.

Разодетая подобным образом, Хуана приглядывала за слугами своего отца, и должен был появиться очень важный сеньор – вроде этого француза, или же старый добрый друг – вроде господина Сервантеса, чтобы она снизошла до него и самолично, своими белыми ручками, обслужила гостя. Да и то считая при этом, что именно она оказывает честь тем, кого обслуживает... и быть может, красавица была права.

Понятно, что, зная все эти обстоятельства, Сервантес был чрезвычайно изумлен, когда обнаружил, что сие подобие маленькой королевы бодрствует, ожидая их, причем бодрствует в одиночестве, не позвав себе в напарницы кого-либо из служанок. Впрочем, Сервантес был слишком занят своими мыслями, чтобы придавать значение таким пустяковым подробностям.

Хуана посторонилась, впуская ночных посетителей, и хотя она казалась чем-то сильно расстроенной и обеспокоенной, она ответила на улыбку Эль Чико радостной улыбкой и приветливо, дружески протянула ему руку с тем видом властительницы, который она всегда невольно принимала с ним.

Этого оказалось достаточно, чтобы на щеки маленького человечка вернулась толика того румянца, что так внезапно исчез при виде молодой девушки. Этого оказалось достаточно, чтобы его взгляд зажегся восторгом, который он и не пытался скрывать, уверенный, что у его спутников слишком много своих забот, чтобы еще наблюдать за ним.

Когда Сервантес, шедший последним, вошел во внутренний дворик, Хуана, прежде чем затворить дверь, после секундного замешательства вновь выглянула наружу, вглядываясь в ясную, полную миллиардов звездных огоньков ночь: это было едва ли не единственное освещение, которое святая инквизиция позволяла своим подданным – сама же она, как известно, любила освещать испанские ночи кострами аутодафе.

Странное дело – малышка Хуана казалась взволнованной.

Можно было подумать, что она кого-то ждет, что она очень беспокоится и огорчена тем, что не видит этого человека. Уверившись в отсутствии пятого посетителя, Хуана испустила тяжкий вздох, удивительно похожий на всхлипывание, медленно задвинула засовы и провела всех пришедших на кухню, расположенную в самой глубине дома; благодаря этому последнему обстоятельству там можно было зажечь свечи, не опасаясь кары за нарушение полицейских указов, запрещавших зажигать в доме свет после вечерней зори.

Заспанная дуэнья Хуаны суетилась возле очага, глухо бормоча проклятья по адресу бродяг-полуночников, которые в такой поздний час не дают спать добрым христианам и разгуливают по улицам, вместо того, чтобы давным-давно лежать в своей кровати, натянув одеяло до самого подбородка. Хуана следила за ней бездумным взглядом, но даже не видела ее.

Малышка Хуана была очень встревожена и бледна. Ее красивые глаза, обычно такие насмешливые, подернулись пеленой невыплаканных слез. Один вопрос жег ей губы, но она не осмелилась высказать его, и никто не заметил необычного волнения девушки.

Никто – кроме верной служанки, которая ворчливо, но с затаенной нежностью, принялась упрекать свою молодую хозяйку за то, что она сама решила ожидать поздних посетителей, а не поручила это скучное занятие достойной матроне, честной и преданной долгу; уж эта достойная женщина, привыкшая с утра до вечера работать не покладая рук, наверняка сумеет быть более гостеприимной, чем ее избалованная и сонная госпожа.