Какое счастье снова оказаться в коридоре, под защитой графа Олмюца, чье присутствие, близкое присутствие, должно было избавить ее от необъяснимых страхов! Всю жизнь ее преследуют эти страхи, но никогда еще они не принимали столь определенной формы и не являлись ей, как Валтасару на пиру.[9]
Когда, интересно, он прибыл? Его ботинки — такие огромные — она заметила, еще когда совершила первую вылазку — в сторону ванной. Тогда дверь в его комнату была затворена, в этом Милдред готова была поклясться; теперь она была широко открыта; но в состоянии сильного возбуждения, а тем более страха, время перестает восприниматься как некая последовательность событий.
Милдред вспомнила, как спрашивала у Джоанны, не запереть ли ей на ночь дверь, и чуть не рассмеялась. А ведь многие женщины запираются даже когда им не грозит вторжение непрошеного гостя, какого-нибудь призрака или грабителя, какого-нибудь мародера, насильника, да мало ли кого…
Она тоже заперлась; но избавиться от шума, шедшего из соседней комнаты, не удалось. Определить, что это за звук было сложно — нечто среднее между храпом, бульканьем, хрюканьем и хрипом. Она знала, мужчины любят покряхтеть, покашлять, прочистить горло и еще похвастаться какими-то своими хворями — чего женщина никогда не сделает. Она всегда считала храп куда более веским основанием для развода, чем даже супружеская неверность, уход из дома или насилие; впрочем, разве храп сам по себе это не насилие над личностью?
Какая нелепость, что она вынуждена защищаться от того, кто сам должен служить ей защитой!
К счастью, Милдред взяла с собой «затычки» (страдая бессонницей, она боялась любого шума, будь то случайный резкий или занудно-долгий); Она воткнула их в уши. Но шум из-за двери от этого тише не стал; и вдруг, на полпути от туалетного столика к кровати, Милдред подумала: «А что если он болен?» Того, кто призван нас защищать, мы всегда воспринимаем как существо неуязвимое, в особенности перед болезнями; но с какой стати? Он мог схватить грипп, бронхит или даже пневмонию. Наверное, Джоанна специально поместила их рядом, в этом заброшенном крыле дома, чтобы они позаботились друг о друге!
Вторгаться в чужую спальню, конечно, неприлично, однако Милдред решила, что обязана все выяснить. Добропорядочность была ее второй натурой. Чрезмерная совестливость вкупе с комплексом вины и стали причиной многих ее фобий.
Она надела халат и опять вышла в коридор, снова погруженный во мрак, но Милдред уже хорошо запомнила, где выключатель.
А что она скажет графу? Как объяснит свое появление? «Простите за вторжение, граф, но я услышала шум и подумала, может, вам нездоровится? Прошу меня извинить, надеюсь, я вас не разбудила?». (Это будет совершеннейшим лукавством, ибо единственное средство от надоедливого храпа — как раз разбудить храпуна.) «Ой, с вами все в порядке? Я могу вам чем-нибудь помочь? Ну, слава богу. Спокойной ночи, граф Олмюц, спокойной ночи».
Она повторяла эти фразы, и несколько иные, но с тем же смыслом, стоя под яркой голой лампочкой; потом вся напряглась, как человек, готовящийся совершить нечто неприятное, в общем, «собралась с духом». А затем — протянула руку, чтобы распахнуть приоткрытую дверь настежь; но та оказалась закрытой, и даже запертой. Милдред все сильнее дергала ручку (так иногда рвутся в туалет), но дверь не подавалась.
Она могла бы поклясться: когда она шла через коридор в последний раз, дверь была открыта, и широко; впрочем, сколько уже раз она там сегодня проходила! От усталости и страха в голове все перемешалось; мало того что Милдред не помнила, что было, она никак не могла сообразить, что делать дальше — и вообще, как теперь быть. Между тем тяжелый, нездоровый хрип, то нараставший, то стихавший (будто организм страдальца сражался сам с собой), доносился из-за запертой двери отчетливее прежнего.
Вернувшись к себе, Милдред попыталась осмыслить ситуацию. Как поступить? Даже если у него бронхит, ей-то какое дело? И почему обязательно бронхит? Многие люди, мужчины уж во всяком случае, стоит им лечь в постель, начинают сопеть и пыхтеть. Это характерно для определенного возраста — может, этот граф Олмюц не слишком молод? У нее в комнате был звонок — точнее сказать, даже два, — совсем рядом с кроватью, на одном было написано: «Наверх», на другом — «Вниз». Звонить надо «наверх»: прислуга, скорее всего, «наверху», а не «внизу». Вот только ответит ли кто на ее звонок? Ведь уже час ночи. А если вдруг и явится разбуженная ею горничная — предположим, в доме имеется и горничная, — что она ей скажет? «Джентльмен в соседней комнате очень громко храпит. Нельзя ли что-нибудь предпринять?»
Глупость какая.
«Ладно. Утро вечера мудренее, успокойся». Милдред сделала все, что в ее силах, а если графу Олмюцу вздумалось запереться — это не ее забота. Может, он решил закрыться от нее — хотела же она от него запереться!
Милдред легла в постель, но бессонница, неутомимый цербер, была начеку и спать не дала. Ослиный рев в соседней комнате как будто стал стихать, но неожиданно сменился чем-то новым — смесью бульканья, клекота и астматического хрипа. Милдред тут же выскочила из-под одеяла.
И вдруг она увидела — как же она могла о ней забыть! — внутреннюю дверь, ту, что разделяла две спальни — ее и графа Олмюца.
Милдред зажгла ночник. У нее был с собой электрический фонарик — его она тоже включила. «Больше света», как сказал однажды Гете. Ключ в замке повернулся, но что если дверь заперта и с той стороны? Нет, не заперта; при всей своей подозрительной тяге к таинственности, граф Олмюц забыл запереться.
«Не напугать бы его», — подумала Милдред, крепко сжимая фонарик в маленькой ладони; поэтому она действовала очень осторожно и не сразу, а постепенно, по частям, разглядела то, что, как ей потом казалось, явственно видела: руку, безвольно свисающую с кровати на пол, голову, повернутую к стене, и знакомую тень позади нее — только у этой тени зияющий провал был между носом и шеей — и гораздо шире, чем рыбья пасть, являвшаяся ей до этого.
Звуков никаких не было. Стояла абсолютная тишина, пока она не нарушила ее своим криком. Ибо эта голова — почти, можно сказать, отделенная от тела — не была головой неведомого графа Олмюца; то была голова мужчины, с которым она когда-то была хорошо знакома, и Джоанна тоже хорошо его знала. О нем рассказывали всякие истории, некоторые из них Милдред слышала, но очень давно, а не виделись они целую вечность… до… этого момента.
А он ли это? Может, ей померещилось, уговаривала себя Милдред, трясущимися руками торопливо укладывая чемодан. Это искаженное лицо, эта зияющая рана — ну почему же непременно должен быть какой-то ее знакомый? Узнать человека порой непросто; откинутая назад голова, вниз бежит какая-то черная струйка… А если вдруг и впрямь дойдет до опознания? Сможет ли она твердо заявить, что это тот самый человек?
Нет, не сможет. Однако вернуться она не осмеливалась, чтобы окончательно решить, он или не он.
В ногах кровати стоял стол, Милдред схватила с него листок писчей бумаги.
«Дорогая, я вынуждена уехать. Внезапное недомогание — наверное, грипп. Боюсь тебя заразить, тем более что через неделю тебе нужно ехать за границу. Я у тебя чудесно погостила. — И немного поколебавшись, добавила: — Извинись за меня перед графом Олмюцем».
Подобно многим женщинам, она путешествовала налегке, а потому собралась быстро; потом огляделась, не забыла ли чего. «Господи, да я же в пижаме!» Обнаружив это, Милдред истерически захохотала. Стянув пижаму, она облачилась в дорожный костюм и посмотрелась в зеркало — подходящий ли у нее вид для столь раннего и столь длительного путешествия?
Сойдет, пожалуй; но не забыла ли она чего? Фонарь, фонарь! Должно быть, обронила в момент бегства из комнаты «графа», а ведь без него дорогу в темном коридоре не найти, а потом еще холл, передняя, да дальше по дорожке (направо, потом налево? или налево, потом направо?) к гаражу и стоянке.
Без фонаря, хоть он и слабенько светит, ей никак нельзя предпринимать столь сложные маневры, а фонарь, скорее всего, остался в глубине комнаты.
Милдред то хваталась за чемодан, то ставила его на пол, не зная, как поступить. Так продолжалось до тех пор, пока у краев занавесок не проступили белые полоски, точно рамка картины, — это занимался рассвет.
9
Валтасар — последний вавилонский царь. По преданию, в ночь взятия Вавилона персами устроил пир, на котором ему явилась рука, начертавшая на стене таинственные слова, предрекавшие ему гибель и раздел Вавилонского царства. Предсказание сбылось.