Свобода слова и собраний для юных простирается куда дальше, чем мечталось сэру Роберту. Есть детские самоуправления — школьные и территориальные; их представители входят в органы власти городов и государств. Есть научные центры, где трудятся гении, чьи щёки ещё не знают бритвы; есть мастерские пятнадцатилетних прославленных художников и театры без единого взрослого актера. Но… инертна человеческая природа; тяжко наследие веков жестокости, хамского презрения к ребенку, как к бесполезному в доме члену семьи. Нет-нет, да и встретишь случай родительского деспотизма — более скрытного, чем в прежние времена, но и более изощрённого. А дети со странностями — маленькие изгои в самых благополучных учебных группах, жертвы внешне вежливой беспощадной травли? А загнанная вглубь, подчас годами тлеющая ненависть ученика к несправедливому учителю — ненависть и попытки мести? А, наоборот, едкая зависть учителя к особо одарённому питомцу, зависть, перерастающая в тиранию? А трудноистребимые остатки «дедовщины», порабощения старшими младших? А трагедии неопытных пылких сердец? Вопреки всем стараниям педагогов и психосинтетиков, подростки бредят ревностью, страдают от безответной любви… иногда кончают с собой. Такие случаи нечасты, но тем более удручают…
Да, СОПРАД был необходим. Но, честно говоря, думал я и в день посвящения, и позже, что в наше время Служба охраны прав детей ближе к какому-нибудь медико-психологическому, мягкому мониторингу, чем к дознавательным и оперативным звеньям ПСК, тем более, к суровым «угрозыскам» прошлого.
Думал, пока не встал на моем пути Генка Фурсов.
Впрочем, сам Фурсов предпочитал именоваться своим странным прозвищем — Балабут.
II. Поднепровье, 115 год
Мы ужасали дикой волей мир,
Горя зловеще, там и здесь, зарницей…
Третьи петухи. Откинув шкуры, пружинисто вскакивает Аиса. Долго пьёт кумыс из горшка — это весь завтрак, перед набегом не наедаются. Уже слышен с поля гортанный клич, вот бухнуло в кожаный запон: Таби, начальница отряда, объезжает кибитки, созывая девушек-бойцов.
Аиса надевает на голое гибкое тело серую домотканую рубаху, натягивает узкие брюки, опоясывается мечом. Безрукавка из волчьего меха, башлык; лук через плечо, к боку колчан со стрелами — вот и всё снаряжение.
Мать хоть бы слово доброе сказала перед первым набегом: лежит на своей лежанке, отвернувшись. Зато отец, не по годам дряхлый, хлопочет вокруг, суетится. Вот, сунул на дорогу кусок вяленного под седлом, просоленного конским потом мяса: поешь, мол, где-нибудь… Чуть не плачет старый Радко, а ведь дочь едет убивать его соплеменников. Непохожи росы на жёстких, безжалостных сайрима.
Точно светлой водой пропитывается звёздное небо. Вовсю орут кочета — от росов научилось Аисино племя держать живые часы. Девушка уже возле выхода.
— Эй, — негромко окликает через плечо мать.
Замирает Аиса, готовая спрыгнуть наземь с их семейного крытого воза.
— Конь хитрый, — как бы нехотя говорит Амага. — Когда седлаешь, надует живот. Подпруга будет слабая, потом тебя сбросит. Смотри.
— Буду, — отвечает Аиса. Она рада: всё же и мать беспокоится, — а выражать свои чувства иначе Амага не умеет…
Таби рысью выводит отряд из круга кибиток. Начальнице девичьего отряда — скоро три-по-десять, почти старуха. Редко кто доживает до таких лет… У Таби широкие мужские плечи; левого глаза нет, его проглотил рваный шрам. Нагрудник её сделан из разрезанных на плоские кружки конских копыт; чёрный конь, по древнему обычаю, покрыт цельной человеческой кожей. Больше всех на свете девушки боятся Таби — она спокойно приканчивает струсивших или отставших.
Трясясь в седле, Аиса побарывает дремоту. Она не выспалась. Ночью перед набегом чинила одежду, бронзовые звоночки нашивала от злобных дайвов — вечно они вертятся возле росских градов. После полуночи — родители храпели — выскользнула из кибитки повидать Гатала.