Выбрать главу

Разошлись далеко за полночь, когда все было съедено, выпито, перепето и переговорено. И когда гости ушли и они наконец остались одни, Марго присела на краешек стула у растерзанного стола и задала наконец мучивший ее вопрос:

— Кто они были, эти бесноватые у церкви? Володя опустился на пол у ее ног, помолчал, вздохнул:

— Воинствующие безбожники. Тупые и уродливые, как и все фанатики. Они часто устраивают свои шабаши у церквей.

— Почему их никто не остановит? — Кто?

— Власти.

— Да они только и ждут удобного момента, чтобы сказать им «фас».

— Но я не понимаю. Кому мешает вера?

— Большевикам. Вера — нравственный стержень народа, его становой хребет, если хочешь. Стоит перебить его, и люди останутся без опоры. Тогда с ними можно будет делать все, что угодно. Гнуть, ломать, лепить по своему образу и подобию.

— И ты так спокойно говоришь об этом?

— Почему ты решила, что я спокоен? Просто я принял решение и следую ему. Решил остаться в России и пройти вместе с моим народом все круги ада или рая, как получится. Звучит высокопарно, но правда.

— И поэтому ты не уехал с Нелли?

— Да. И был вознагражден. Ты здесь и именуешься отныне госпожой Басаргиной.

— Товарищем Басаргиной, — поправила его Марго.

— Это в миру, а здесь ты всегда будешь моей госпожой. Повелевай мной как заблагорассудится.

Стройная ножка закачалась у его лица. Не раздумывая долго, Володя стянул с нее туфельку, отбросил. За ней последовала другая, потом чулки. Юбка, шурша, скользнула на пол. Крошечные пуговки блузки никак не хотели поддаваться натиску его нетерпеливых пальцев, но он был настойчив и не сдавался. Наконец последняя преграда была устранена. Его возлюбленная стояла перед ним во всем великолепии своей наготы и, закинув руки за голову, вынимала из волос шпильки. Восхитительная поза, подсмотренная еще божественным Челлини и воплощенная им в мраморе. Но холодный камень, даже оживленный резцом гения, не мог бы передать мерцающей теплоты кожи, волнующей тайны груди, стремительного каскада выпущенных на волю волос, всего того, что предстало перед взором Басаргина.

Он протянул к ней руки. Она шагнула навстречу. Сияющие глаза приблизились вплотную к его лицу, заслонив весь мир. Тела их переплелись, слились в единое целое. Грянь сейчас гром, разверзнись земля, ничто не смогло бы оторвать их друг от друга.

Игнатьев плеснул водки в стакан, привычным движением опрокинул жидкость в горло, хрустко куснул огурец. Знакомое тепло разлилось по телу, проникло в каждую клетку, смывая накопившуюся усталость. Только резь в глазах и напоминала о бессонных ночах.

«Проклятые интеллигенты, — подумал лениво Игнатьев. — В чем только душа держится, плюнуть некуда, а все ерепенятся. Каждое слово с зубами приходится выбивать. Вот хоть этот художник гребаный, Семаго. Ничтожный же человечишко, мелюзга, молоко на губах не обсохло. Так ведь нет! Подох, а не раскололся. „Не знаю“, „не видел“, „не думал“. Тварь! Вот и получил головой об стол. Смеется теперь, наверное, надо мной на том свете, если он есть».

Игнатьев погрозил кулаком в потолок, налил еще водки. А что, дело сделано, большое дело, теперь можно и расслабиться. Начальничек его, Левин, полыхнул в той машине, как спичка. Теперь Игнатьеву прямой путь наверх. Ничто не мешает. Шутка ли, заговор раскрыл, покушение на самого Ленина! Не важно, что Ленина там не было и быть не могло. Все равно звучит. Этот полоумный придурок с бомбой лучше и придумать не мог. Одним ударом все фигуры с доски смело. Остался только он, Игнатьев Семен Игнатьевич, проверенный работник органов, член ВКП(б) с 1918 года.

Игнатьев почесал грудь под выпростанной из штанов рубахой, придвинул к себе объемистую папку, раскрыл и зашуршал листками. Толстые пальцы его с квадратными ногтями любовно перебирали хрустящие бумаги, исписанные знакомым крупным почерком. Сам все писал, каждое слово, каждая буква знакома. Чистая липа, но кого это волнует? Главное — давить врагов Советской власти, выискивать, выкуривать из всех щелей, придумывать, если надо, и давить, давить, давить. На том стоим. Все там есть в этих бумагах: чистосердечные признания, бесполезные раскаяния и фамилии. Одного только имени нет и не будет. Он сам аккуратно изъял его из всех показаний, чтобы следа не было.

Маргарита. Надломленная фигурка, тонкие руки, раскинутые по шершавой стене дома, и глаза на пол-лица. И эти самые глаза мерещились ему сейчас в полумраке комнаты. Дорого бы он дал, чтобы она сейчас оказалась здесь. Он ясно представил себе, как она, сжавшись в комочек, забивается в угол. В глазах плещется ужас. Он стоит над ней, гигантский, как скала, широко расставив ноги, и упивается ее страхом. Ему всегда нравилось, когда его боялись. Ничто не сравнится с этим ощущением собственной силы. Он запускает руку в ее волосы и тащит в кровать. Она отбивается, молотит его кулачками, дурочка, не зная, что этим только еще больше распаляет его. Взбухший член бьется, распирает ширинку, властно требуя своего. И он это получит. Игнатьев любит брать женщин силой, задирать юбку на голову, разжимать коленом стиснутые ноги, давить, крушить. Так всегда было.

А с этой, может быть, все будет иначе, может, получится по-другому? Может, она сама… Незваная мыслишка засвербила в виске. Как это бывает? Он попытался представить себе и не смог. Глаза на пол-лица, а в них ужас. Или…

Пока есть только имя. Маргарита. Негусто. Но он размотает этот клубок и найдет ее. Не зря же с той самой ночи ее глаза преследуют его повсюду.

Квартира на Малой Дмитровке, в которой они поселились после свадьбы с легкой руки Гриши Яковлева, была классическим образцом московского жилища образца двадцатых годов. Элегантный двухэтажный особняк с парадным подъездом, венецианским зеркалом в витой золоченой раме и чугунными решетчатыми перилами широкой лестницы, принадлежал некогда графине Олсуфьевой. Некогда — это всего лишь несколько лет назад и целую вечность.

Сама графиня с дочерью по слабости здоровья жила больше в Ницце, а квартиры сдавала внаем. Ту, в которой обитали Басаргины, шестикомнатные катакомбы в бельэтаже с длинным-предлинным коридором, снимала до революции звезда Малого театра Лозовская с мужем. Тот был моложе ее на пятнадцать лет и к тому же красавец, поэтому требовал особой заботы.