Выбрать главу

Так было! Ныне же древний порядок испорчен.

Всё долдонит и долдонит проклятый дьяк:

«…А на донецкие сторо́жи посылать сторожéй из Путивля или из Рыльска с весны на шесть недель… А на донецких сторо́жах и из всех украинных городов на сторо́жах во Диком поле сторожéй ставить апреля с 1 числа, а стоять сторожáм до тех пор, докуды снеги большие укинут».

Как только умолк приказной долдон, государь Иван Васильевич тихим голосом обратился к опричным думцам:

– Много потрудился Михайло Иванович. Что приговорите, слуги мои?

И тут Воротынский сорвался: они еще будут рассуждать, где польза, а где вред в творении его! О, ненавистный зверинец!

– Великий государь! Дозволь напомнить: до выезда первой станицы в поле – срок невелик. Следует нам поторопиться. О прошлом годе от татар гроза была. На сей год явятся в силе тяжкой, про то из Крыма без сумненья докладывают…

– Поторопиться? – вкрадчиво переспросил царь и замолчал.

Голос его источал благоухание смерти.

Иван Васильевич посмотрел на князя прямо и твердо. Взгляд его был как удар булавой.

Воротынский в ярости ответил царю таким же прямым и твердым взглядом. Никогда не гнулись Воротынские. Выю их перерубить можно, но не размягчить.

Кто таков Иван Васильевич? Плечистый здоровяк с длинным кривым носом. Речами красен, умом книжен, за державу стоятелен, зол и горделив без меры, на пролитие крови яр и, говорят, прелюбодействен. Царь. Но еще и просто человек. Притом человек, во злострастиях и самовольствии без отца воспитанный. В деснице его смерть заключена. Но смерти бояться не надо. А надо бояться лишь греха и бесчестия.

– А не будет ли от таковой торопёжки государеву делу повреждение? Хороша торопёжка при ловле блох да при поносе, – подал голос Малюта.

Еще бы! Кто как не он? Главный же умелец угождать царю во всяком свирепстве и сладострастии…

Михаил Иванович на то не ответил ни слова. Очи царские не отпускали его. Тяжко бороться с ними.

«Я не боюсь», – сказал себе Воротынский.

И отвел взгляд. Не от страха – от нелюбви к бесчинию.

– Напрасно опасаешься, князь. Промедления в твоем деле не будет, – молвил царь так, словно не случилось промеж ними ничего, словно не видела их прямой встречи вся палата. – Помнишь ли, каково было под Казанью?

О чем вопрошает Иван Васильевич? Воротынский силился понять – и не мог. О том ли, как вместе они, царь и воевода, бились за веру православную? Как взяли Казань, так ощутили себя всесильными и долго отвыкнуть не могли. О том ли, как в день, когда русские полки пошли на последний приступ, иные воеводы взяли под уздцы коня царского и подвели его вместе со всадником к самому пролому, дабы устрашить трусов, побежавших было от сечи? О том ли, что у самого государя, молодого еще и пребывавшего тогда в полной воле у воеводского синклита, разрешенья тогда не спросили? О том ли, как после взятия казанского царь сказал своим боярам и воеводам: «Ныне оборонил меня Бог от вас!».

Не поняв, Воротынский ответил в простоте:

– Всё помню, великий государь, – и отдал поклон.

– И я такожде помню всё. И доблесть твою. И как у ворот казанских реяла на ветру великая хоругвь московская с Михаилом-архангелом. И брата твоего, Владимира… – Царь на миг замолчал. – Истинно храбрый был человек.

Ох! Владимир-то государева коня и вёл, вспомнил князь.

Но никто, кажется, не понимает, о чем беседует с ним Иван Васильевич и какую дерзость поминает, принятую им от рода Воротынских. Больно молоды прочие. Не помнят, не ведают. Для них царевы слова ничего, помимо похвалы, не содержат.

А в них – угроза. Не перегни, мол, князюшка, палку. Многое припомнится.

– Облегчение боярину вышло… пока, – зашелестели слова Малюты. Сказал на ухо Грязному ровно так, чтобы было едва слышно… каждому.

Воротынский содрогнулся: «Кромешный аспид отрыгнул яд лютый от своей несытой утробы, и не ущучишь его!»

– Великий государь! Иван Васильевич!

Все с удивлением повернулись к Хворостинину. Что еще? Какое ему дело, когда царь и столп царства беседуют?

– Говори, – позволил ему Иван Васильевич с легкой досадою.