На Рождество в П[отулице] было два выходных дня. Ничего, кроме обычной уборки комнат в бараках, от нас не требовали. Холод, сырой ледяной пол, пустая и жидкая бурда. Несколько дней подряд хлеб выдавали прямо из духовки, потом перестали — снова закончилась мука. Половину нормы хлеба раздали в первый праздничный день, а на второй день — ничего. Мы голодали и, что еще хуже, замерзали. Даже самые бодрые и жизнерадостные из нас забыли все рождественские песни. На Рождество в П[отулице] мы не упустили возможности пожелать Польше всего самого наилучшего.
Следующие несколько месяцев хуже всех пришлось ревматикам. Мое тело долгое время отказывалось повиноваться. Казармы для наказанных упразднили, нас распределили по старым баракам. Красные отметки на нашей форме теперь уже утратили значение. Когда же освободят военнопленных? После того, как поздней осенью увезли несколько сотен больных гражданских, неспособных работать, стали ходить слухи о том, что будто бы весной организуют нашу отправку домой. Дадут ли нам снова увидеть свои дома, жен, детей и родственников? Просочились новости и о том, что союзные державы намерены потребовать у русских нашей экстрадиции. Иногда нам попадались старые смятые газетные листы, которые мы прочитывали тайком, польская пресса представляла собой сплошную пропаганду и россказни о том, что, дескать, Польша выиграла войну без чьей-либо помощи.
С каждым новым днем углублялось безразличие, казалось, нас уже ничего не могло удивить. Даже старые шутки уже перестали быть смешными. В людях росла раздражительность, они впадали в уныние, что лишь усугубляло и без того безрадостное их существование.
3 мая 1947 года я получил письма из Касселя от брата и жены. Самая важная и волнующая новость — все мои родственники, кроме моего младшего сына и брата, живы, у них есть крыша над головой, достаточно еды, и они ждут не дождутся моего возвращения. В тот день я собрался с силами (хотя уже был готов сдаться) и скомандовал себе: что бы ни случилось, ты обязан выжить.
На следующее утро kierownik вызвал меня к себе в кабинет. По дороге я лихорадочно вспоминал, в чем провинился, и гадал, будут ли меня бить. Если да, то я не отступлюсь. Мне хватит сил, чтобы заехать ему кулаком в физиономию. Пока что меня здесь никто не трогал, и я никому не дам спуску.
Kierownik, когда на него нападала охота, говорил на вполне приличном немецком языке, но обычно сначала в ход шли его кулаки. Очень многие заключенные, женщины, дети и даже надсмотрщики испытали их силу на себе, им было что рассказать о визитах к нему. Он никого не отправлял в карцер, а самолично вершил правосудие тут же, у себя в кабинете, что вызывало у меня даже подобие уважения.
— Ты жаловался на плохое обращение, почему?
— Вас обманул какой-то жалкий доносчик, который не мог слышать эту жалобу от меня лично, но если он доложил вам о моих критических замечаниях, не стану этого отрицать.
— И что же тебя не устраивает?
— Кто из нас может рассыпать похвалы?
— У тебя самого раньше были работники?
— Были, и много.
— Я хочу знать, жаловался ли ты сам на меня?
— Пока что у меня не было на то оснований.
— И что ты думаешь о Польше?
— Я не задумывался над этим, а свою родину люблю, так же, как и вы свою.
На этом вопросы закончились. Опять мне повезло. Он раньше меня узнал о том, что я покидаю П[отулиц], и до моего отъезда решил поговорить с немцем, который его не боялся.
В тот же день после обеда меня и еще нескольких человек отправили в неизвестном направлении. Наша группа состояла из молодого баварца, двух фермеров и четырех женщин, одна из которых, бывшая владелица отеля, тоже была приговорена в 3 годам заключения за членство в партии.
Два милиционера, приятная компания, нечего сказать, препроводили нас на железнодорожную станцию С[лесин], в 8 километрах к востоку. Поезд уже ушел. На ночь нас разместили в сельском полицейском участке, а на следующее утро мы должны были сесть на поезд в Б[ромберг]. Участок располагался в здании школы, там было с полдесятка дружелюбно настроенных молодых ребят, надо сказать, они отнеслись к нам вполне по-человечески.
Женщин тут же отправили на кухню, и скоро на столе перед нами появилась огромная миска вареного картофеля и кофе. Мы наелись и закурили. Надежно запертое помещение без окон стало нашим приютом на ночь.
Поезд пришел вовремя. Простояв полдня, состав отправился на Б[ромберг]. С тех пор, как мы были здесь последний раз, ничего не изменилось. Кучи мусора и грязи остались там же, где и были полтора года тому назад, а всесильные русские все так же толклись на городских улицах. Местное население изумленно глазело на нас, как будто спрашивая: «Неужели это все еще не закончилось?» Мы шли по этому городу, словно попав в иной мир.