— Поодиночке будут брать, стало быть!
И об этом думал уже телеграфист, и та же мысль видна была на лице скуластого, который ждал, что будет дальше, прижавшись к своей форточке.
— Поодиночке! — повторил телеграфист, безуспешно стараясь подобрать все отвисавшую нижнюю губу. — Абрам, вы слышите?
Еврей отозвался не сразу, — и странной веселой дробью рассыпался его голос по затихшему коридору.
— Вот и до смерти дожили, товарищ! Ну, как вы?
— Ничего себе. Ей Богу, ничего! Только они, кажется, бьют.
— Ленчицкий упирался. Я видел: они его на руках вытащили. А сколько народу: штатские какие-то заглядывали.
Телеграфист прислушивался к этому веселому голосу, и в глазах у него мутнело, а все предметы быстро побежали справа налево.
— А меня? А меня? — жалобно и настойчиво просил Жамочка.
— Плохо, что по одному! — кричал Абрам. — Всей компанией было бы все-таки веселее... Что они думают, что мы можем от конвоя отбиться? А за кем же теперь очередь? Не плачьте, Жамочка... Пойдете и вы!
Помешанный в первом номере выл протяжно, по-волчьи. И вдруг на этот вой отозвался еще кто-то другой, и оба голоса слились в один бессмысленный, неистовый рев, от которого телеграфисту сделалось совсем плохо. Он едва успел высвободить голову из форточки и опустился на пол. Столяр наткнулся на него в темноте, приподнял и с помощью бродяги переложил на нары.
— Вот бы и нам так-то! — завистливо вздохнул бродяга.
— Отойдет... Глядит уже.
К шестому номеру неслышно подкрался Буриков и тыкал скуластого сквозь форточку кулаком в лицо, заставляя его замолчать. Но Крупицын как будто совсем не замечал этих ударов и, закинув назад голову, так что выставился из-под реденькой бороды острый кадык, тянул все одну и ту же высокую ноту, почти без перерывов, с трудом переводя неровное дыхание. Щеки от натуги покрылись фиолетовыми пятнами, и алая струйка крови потекла по губам из разбитого надзирателем носа.
Политический, оттеснив Абрама, бил кулаками в дверь и кричал:
— Палачи! Кончайте скорее, будьте вы прокляты! Кончайте же!
Но там за коридором, за решетчатыми окнами, сквозь которые уже слабо белел рассвет, все как будто совсем затихло, вымерло, — а здесь переплелись в один клубок обрывки десятка жизней, свивались и расплетались, взаимно наполняя друг друга предсмертной тоской и ужасом. И когда эта тоска достигла уже как будто крайнего предела, который только может вместить в себя человеческое сердце, — клубок вдруг распался, перестал вопить Крупицын, и, обессиленный, опустился на скользкие нары политический. Один только помешанный продолжал выть однообразно и настойчиво, прорезывая воздух тонкими рвущимися звуками.
— И не идут. Все не идут! — бормотал Абрам. — Как будто так долго повесить одного человека...
Рассвет заметно светлел, и все чернее и резче обозначались перекладины решеток. Буриков ходил взад и вперед по коридору, сосредоточенный и злобный, сдержанно прокашливался и крутил усы. Он тоже удивлялся этой слишком долгой задержке, и приподнятое настроение начинало уже сменяться у него обыденной скукой.
— А может быть, только одного? — подумал вслух Абрам, глядя на политического, который сидел теперь неподвижно, отупевший и полусонный.
Телеграфист звал из своей камеры:
— Абрам, скажите, Абрам, вы здесь, вас не увели еще?
Но в эту минуту опять пришли извне в коридор шорохи и шумы уже знакомые. И теперь уже приближались и нарастали быстрее, торопливо и несдержанно, как будто не перед кем уже было таиться.
Телеграфист отступил назад и крепко оперся рукой об стену, когда порывисто, с резким стуком распахнулась дверь третьего номера. По ту сторону двери тесно, плечом к плечу, стояли люди, и их фигуры и лица слились сначала в глазах телеграфиста в одно пестрое расплывчатое пятно. Потом он рассмотрел помощника и старшего надзирателя, серых солдат и человека в штатском. Немного поодаль бережно прятал за солдатскими спинами свое большое, рыхлое тело сам начальник, — и не только у начальника, но и у его помощника, и у солдат лица были теперь какие-то растерянные, слегка виноватые, как будто в их общем деле случилась какая-то непредвиденная неудача.
Помощник протянул руку, — тощую, старческую с потертым обручальным кольцом на длинном пальце, — по направлению к столяру и сказал:
— Выходите!
И быстро, торопясь, чтобы не перебили, сейчас же прибавил:
— Там батюшка ждет. Можете сначала примириться с Господом.
Столяр растерянно оглянулся по сторонам и, поймав этот взгляд, выступил вперед бродяга, но рука поднялась выше, взмахнула в воздухе и опять опустилась.
— Нет, нет! Отсюда только одного.
Столяр провел ладонью по губам и сказал негромко и совсем просто, но каким-то особенно ласковым и проникновенным голосом, обращаясь к своим товарищам по камере:
— Прощайте, землячки. И если досадил чем или обидел, то лиха не помните и не осудите.
Обнялся с бродягой, крепко поцеловал его в губы и в обе щеки. И вдруг, вспомнив что-то, лукаво подмигнул и шепнул бродяге на ухо несколько слов.
Помощник нетерпеливо переминался с ноги на ногу. Солдаты, опираясь на винтовки с торчащими вверх тонкими, как жала, штыками, смотрели, не отрываясь, и их растерянные лица делались сосредоточенными и хмурыми.
Когда столяр повернулся к телеграфисту, мимолетная улыбка уже спряталась, рассеялась по мелким складочкам на щеках и по углам глаз. Телеграфист хотел сказать что-то, но только беззвучно заплакал крупными, частыми слезами и спрятал лицо на груди у столяра, который прижал к себе его голову нежно и бережно.
— Прощай, милый. Учебники-то учи, смотри! Это ничего, что я иду. А ты все-таки учи.
Погладил его по волосам. И телеграфисту казалось, что идет на смерть не грубый, полуграмотный человек, который всего несколько недель тому назад был ему совсем не интересен и не нужен, а кто-то самый родной и близкий, без которого вся остальная жизнь, сколько бы ее ни оставалось, теряет всякий смысл и значение. Он никак не мог оторваться от шершавой, пропахнувшей табаком и потом груди, и столяр сам осторожно отвел его руки, чтобы направиться к выходу.
Солдаты и надзиратели расступились, пропустили его, потом сомкнулись опять. Телеграфист почувствовал, что вся жизнь столяра кончилась уже здесь, у порога, кончилась вся, целиком, а дальше будет только темнота, страдание и медленное, мучительное умирание, Буриков захлопнул дверь.
Словно разбуженные, наконец, грохотом замка, ожили в других камерах, зашумели, заголосили. Отчетливо выделилась назойливая просьба Жамочки:
— А меня-то что же? А меня?
Крупицын изловчился и плюнул сквозь форточку. Жирный плевок попал на плечо начальнику, но все сделали вид, что совсем не заметили этого, и плевок так и остался висеть на краешке погона. Только сам начальник съежился, засунул руки глубоко в карманы и отрывисто приказал помощнику:
— Берите и третьего. Скорее!
Помощник на мгновение задержался посреди коридора, соображая куда идти: направо или налево, Вместе с ним остановились и все остальные, и тогда ясно стало видно, что руководит всем темным ночным делом именно этот худенький, желтый старичок с длинными седыми бакенбардами, и что без его руководства все другие участники, может быть, уступили бы стыду, отвращению и жалости и разошлись поскорее в разные стороны.
Они стояли в коридоре, под градом воплей и брани, и что-то прочное, спаивавшее их вместе, видимо начинало разлагаться, но тут помощник круто повернул налево, и все заторопились, зазвенели кандалы столяра и глухо брякнули винтовки.
Сделав несколько шагов, все остановились у четвертого номера, у форточки, из которой, как отрезанная, торчала всклоченная голова Абрама. Завидев подходивших, Абрам потянул голову назад, быстро спрятался. Так же, как в третьем номере, открылась дверь с резким стуком, и так же поднялась бледная рука с потертым кольцом к одному из трех заключенных.