Выбрать главу

Русый был бледен от страха, и не могли скрыть своей тревоги присланные к нему на подмогу выводные. Стояли посреди коридора, оглушенные стуком, засыпанные пылью, и готовились пустить в ход оружие, как только вызовет на это хотя что-нибудь, даже совсем ничтожное.

Сквозь грохот не слышно было, как заторопились шаги по винтовой лестнице, как распахнулась входная дверь коридора. Прибежал начальник, помощник Семен Иванович, старший и еще несколько надзирателей, вызванных из казармы. Надзиратели на ходу застегивали мундиры, оправляли шнуры револьверов, недовольные тем, что прерван их заслуженный отдых. Насмешливо и почти ласково улыбались тонкие губы помощника.

У начальника тряслись от злобы бритые щеки.

Хорошо. Мало еще, что из-за этой твари приходится переживать лишние неприятности, ссориться с дочерью, — может быть, даже разрушать весь семейный очаг. Они еще бунтуют, — они, которым давно уже следовало бы смириться и ждать терпеливо.

— Кто начал? — начальник сверлил взглядом изнемогавшего от тревоги русого. — Кто зачинщик? Ты обязан знать.

— Из-за Иващенки все, ваше высокородие! — лепетал русый, и ходуном ходила ладонь, приставленная к козырьку фуражки. — Так что требуют отсадить его в другое место.

— Требуют? Я им покажу, как требовать! Это все жид мутит, наверное.

В квадрате форточки он увидел перед собой лицо Абрама. И, подняв шашку, с размаху ударил в это лицо.

— Стучать вздумал? Убью — не отвечу. Все равно, ты уже падаль!

Приказал открыть дверь. Трепещущий русый никак не мог сладить с замком. Старший отобрал у него ключи. В пыльном облаке выдвинулись две фигуры, лохматые, тяжело переводившие дыхание. Абрам, наклонившись, выплевывал вместе с кровавой слюной выбитый зуб. Губы у него сразу побагровели и вспухли от удара. Говорить было трудно, и он молча распахнул полы бушлата, обнажая грудь. И тоже самое сделал политический, встав рядом с товарищем. Глядя в лицо начальнику, сказал:

— Ну, бейте скорее! Бейте!

Надзиратели подались было вперед, но остановились в замешательстве. Они ожидали встретить бессмысленное, но упорное сопротивление, и такая развязка на минуту поставила их в тупик.

И сам начальник тоже остановился с поднятой рукой, потом вдруг опустил ее и уж без прежней злобы, а почти вяло сказал:

— Надеть им ручные кандалы! И отобрать все из камеры, — и парашу. Пусть гадят прямо на пол, если не хотят вести себя как следует.

Старший загремел заранее припасенной связкой наручников. Политический послушно подставил было руки, но Абрам быстро и ловко вырвал у старшего цепь и бросил ее через головы надзирателей вдогонку переходившему уже к другой камере начальнику. Цепь брякнула об стену, отскочила и упала у самых ног начальника.

Тогда выступил вперед державшийся до сих пор в тени Семен Иванович. Отдал какое-то короткое приказание — и надзиратели принялись за избиение. Били молча, старательно и добросовестно, как будто исполняли самую обыкновенную работу. После четвертой камеры избили еще и Жамочку, потом высокого и старика. Старик не сопротивлялся, просил пощады, валялся на полу, перекатываясь с боку на бок под пинками надзирательских сапогов. Высокий рычал, как медведь, и кусался.

Когда дошла очередь до телеграфиста и бродяги, надзиратели уже устали. Но бродяга разбил в кровь своим камнем голову одному из надзирателей, и тогда все остальные напали с новым рвением, били злобно и сильно, выбирая самые больные места. Потом надели, как и всем другим, наручни.

Бунт был усмирен. Старший стряхнул пыль с мундира, попробовал, крепко ли еще держится полуоторванная в свалке пуговица, и почтительно проводил начальника через двор до дверей конторы.

Начальник шел очень медленно и дышал тяжело, как будто сам участвовал в побоище, а не стоял все время, кроме схватки с Абрамом, совсем лишний. Лишний потому, что даже все нужные приказания отдавал за него старший помощник.

Поднимаясь к себе на квартиру, начальник остановился на площадке лестницы, схватился руками за перила, чтобы не упасть. В глазах совсем потемнело, а ноги стояли как будто на чем-то мягком, и это мягкое подавалось в сторону и проваливалось.

Сердце билось с перерывами. Вот, — замрет и остановится совсем.

— Довели! — с тупым, животным страхом подумал вслух начальник и, чувствуя, что не в силах идти дальше, хотел позвать: — Леночка!

Но язык не послушался, и только какой-то несвязный крик вырвался из горла. А пол все колебался, и начальник грузно опустился на колени. Прижался к перилам грудью и, часто моргая невидящими глазами, прислушивался, как неровно и гулко билось сердце об грудную клетку! Не хватало воздуха.

Он собрал все свои силы и еще раз позвал:

— Леночка!

Слишком страшно было оставаться в одиночестве, чувствуя близость того рокового, что отнимало силу и дыхание, бросило на пол, как ненужную тряпку. Знал наверное, что дочь не услышит и не придет, но все-таки звал, как будто от нее одной зависело спасение.

Он не мог отдать себе отчета, сколько времени пробыл так, на пустой лестнице. Казалось, что долго, бесконечно долго, но, может быть, и всего только несколько минут. Потом сердце опять стало биться спокойнее, и окрепла почва под ногами. Кое-как добравшись до двери, он прошел прямо к себе к кабинет и, истомленный, повалился на диван, как был, в фуражке и с путающейся у ног шашкой.

— Завтра же нужно к доктору. И лечиться, лечиться хорошенько. Иначе — конец.

А жить хотелось страстно, неистово.

XVIII

Лежали избитые, обессилевшие, опутанные цепями.

После грохота бунта, после шума и воплей неравной борьбы, тишина казалась совсем мертвенной. Ровно и тускло горела лампа под сводом посреди коридора. Однообразными черными квадратами вырисовывались в серых дверях пустые форточки. Но когда надзиратель Буриков, сидя на своем посту, напрягал слух, он мог улавливать смутный, подавленный шорох, звяканье цепей, чей-то стон. Временами жалобно, по-бабьи, всхлипывал в своей камере Жамочка.

Он был весь в пухлых синяках, и глубокая ссадина тянулась через щеку к подбородку. Один глаз плохо открывался, и в нем все еще прыгали искры при каждом движении. Несмотря на это, он не испытывал особенной боли и, лежа на голом полу, плакал не от физического страдания, а только из-за того, что недолгие минуты протеста уже кончились. И больше уже Жамочка не чувствовал в себе ни сил, ни способности бороться. Казалось почему-то, что если бы был жив Ленчицкий, все сделалось бы иначе, — но в то же время и не жаль было, что Ленчицкий уже умер. Как-то перемешалось все, потеряло значение: смерть и жизнь, ненависть и любовь. Скованными руками Жамочка размазывал свои слезы по опухшему лицу, не замечая, что грубо обделанные браслеты наручней врезаются в кожу.

Буриков долго и старательно закручивал один ус, потом проделывал то же самое с другим. Хорошо, что в его коридоре так тихо. Посмотрелся в круглое карманное зеркальце, встал со скамеечки и своей кошачьей походкой прошелся мимо молчаливых дверей.

Заглянул в пятый номер. В темноте он с трудом мог разглядеть палача, который сидел в углу все в той же неподвижной позе, и сказал ему благодушно:

— Сидишь? То-то брат. Никогда не за свое дело не берись. Хуже будет.

Вспомнил о помешанном. О нем никто не подумал во время бунта, потому что он один только, кроме Иващенки, вел себя совсем смирно. Чтобы осветить его камеру, надзиратель просунул в форточку зажженную спичку и, подняв ее повыше, подождал, пока хорошо разгорелась. И хотя то, что увидел, совсем не могло быть особенной неожиданностью, все-таки огонек заколебался в протянутой руке, и черные тени задрожали по углам.