Помешанный по-прежнему лежал на спине, и широко открытые глаза по-прежнему смотрели вверх с напряженным любопытством, но были неподвижны, как стеклянные, и уже потускнели. И все тощее тело еще сильнее вытянулось, приобрело еще больше сходства с высохшим скелетом.
Буриков зажег вторую спичку, третью. Их мелькающие огоньки не отражались в глазах заключенного, и поднятые веки не мигали. Надзиратель бросил последнюю спичку на пол, затоптал тлеющий уголек подошвой и позвонил. И когда пришел на звонок дежурный из главного коридора, он сказал:
— Надо бы убрать из первого! Кажется, кончился и давно уже. Еще завоняет к утру...
Абрам во время избиения потерял сознание. Потом, очнувшись, он долго еще лежал неподвижно, чувствовал себя на грани между небытием и жизнью. Голова нестерпимо болела, и соленый вкус крови держался во рту. И не хотелось открывать глаза, так как не верилось, что жизнь еще не ушла, а держится упорно в исстрадавшемся теле.
Когда начали бить, Абрам был уверен, так же, как и его товарищ, что это уже — конец. Под ударами, пока не затмилось сознание, отчетливо представлял себе, что это — только избавление, и теперь, когда очнулся, испытывал не радость, а лишь тоску и разочарование.
Политический зашевелился, с трудом приподнялся, опираясь на локоть. Окликнул Абрама.
— Вы живы?
— Да... Пить хочется...
Политический пошарил руками в темноте.
— Воды нет. Кружка опрокинулась, — а может быть, вылили нарочно. Позвать надзирателя?
Абрам собрался с силами и тоже сел, прислонившись спиной к стене, чтобы не упасть. Хотел ощупать разбитые губы и тогда только почувствовал, что руки скованы. Цепь была короткая, меньше двух четвертей, и с непривычки очень мешала и без того сильно затрудненным движениям.
— Ну, как же теперь?
Каждое слово стоило мучительной боли, но Абрам чувствовал, что именно теперь следует до чего-нибудь договориться. Дальше нельзя. Дальше ждать нельзя.
Политический утвердительно кивнул головой.
— Да, я думаю! Ясно.
Слышно было, что в коридор вошло несколько человек. Может быть, вот оно — решение.
— Да ведь сейчас еще вечер, должно быть. Не вешают вечером. И вообще, вероятно, это еще не скоро. Иващенку сменили.
Оба вместе добрались до форточки, в коридоре увидали Бурикова, старшего и двух больничных служителей. Они возились над чем-то у дверей первой камеры. Абрам разглядел:
— Носилки.
Служители вынесли из камеры длинное голое тело с широко открытыми тусклыми глазами на восковом лице. Тело уже закоченело, легло в носилки неуклюже и жестко, ка деревянное. Служители взялись за поручни, старший пошел впереди, указывая дорогу и нащупывая в кармане ключ от мертвецкой. Дверь первой камеры осталась открытой, и оттуда тянулась в коридор струя застоявшегося, затхлого воздуха.
Слышно было, как носильщики неловко топтались на лестнице, как ругался старший. Потом все затихло. Буриков ушел к своей скамейке.
— Видели? — сказал Абрам и прибавил, не дожидаясь ответа: — Вот, он уже решил задачу. Помните, — кричал все и просил, а теперь успокоился и лежит, и ничего уже не боится больше. Что?
Политический пожал плечами.
— Ведь это уже решено, я думаю.
Оба отошли от форточки в глубину камеры и о чем-то совещались тихо, близко склонившись головами друг к другу.
— Может быть, все-таки следует предупредить товарищей из третьего и из шестого! — настаивал Абрам, медлительно и неотчетливо выговаривая слова. — На шестой номер плохая надежда, но в третьем, пожалуй, присоединятся.
Политический не соглашался.
— Зачем? Ведь это не протест, не демонстрация. Просто — освобождение. А они, может быть, смотрят на дело совсем иначе. И потом, как же вы будете извещать их так, чтобы не узнал об этом надзиратель? Надо сделать все совсем тихо. Зачем лишние слова?
— Вы вообще не любите слов, товарищ. А я таки любил немножко! Ну, пусть будет так. Все равно, я сейчас не могу говорить громко.
Абрам опять подошел к форточке, долго смотрел в коридор, вглядывался в давно знакомую стену, в сводчатый потолок с длинной прядью пыльной паутины, которая колебалась от незаметного движения воздуха.
Политический тем временем работал над чем-то в глубине камеры. Его наручни ритмически позвякивали.
— Тише! — зашептал Абрам. — На дежурстве Буриков. Он услышит...
Опять сошлись вместе на полуразрушенных нарах и вместе делали, одну и ту же работу. Порвали рубаху на узкие полоски и свили из них два длинных крепких шнурка. И все время опасливо поглядывали на форточку, не следит ли надзиратель.
Но Буриков сидел спокойно на своей скамейке и совсем не подозревал того, что торопливо и осторожно готовилось в четвертом номере. Был доволен тишиной и надеялся, что теперь уже все дежурство пройдет спокойно. Понемногу опускал голову все ниже и задремал, временами вздрагивая и выпрямляясь, когда чудились шаги делавшего ночной обход старшего помощника.
Политический первый покончил со своим шнурком.
— Готово! Давайте, я помогу вам, Абрам. У вас все пальцы разбиты.
Молча заканчивали дело, потом политический зашептал:
— Кому же первому, Абрам? Надо решить.
И не решались отстаивать каждый для себя жестокое первенство.
— Слишком тяжело будет! — колебался Абрам. — Пожалуй, я не смогу.
— Все равно. Нужно. Бросим жребий.
— А если второй не успеет умереть? Что тогда?
— Должен успеть.
Буриков вскинул голову, протер глаза, оправил сползшую на затылок фуражку. Сквозь дремоту ему почудилось что-то тревожное: какой-то шорох, хрип, падение. И теперь, когда дремота отошла, этот тяжелый хрип еще держался в воздухе.
Во сне кто-нибудь. Часто плачут и стонут, иногда хрипят.
Надзиратель недовольно прислушивался несколько мгновений, потом встал, прошелся через весь коридор и остановился у дверей опустевшей камеры помешанного. Напротив, в четвертом номере тоже было уже тихо, и, как будто, совсем пусто.
«Отлеживаются! — подумал Буриков. — Ничего, будут помнить».
Стонет и всхлипывает Жамочка. Ему не спится. Руки затекают в наручнях, которые мешают лечь поудобнее. Томительно медленно тянется время, но Жамочка уже привык к бесконечным тюремным ночам, привык ждать.
В свое время свет керосиновой лампы в коридоре становится еще более тусклым, и полоса утреннего полусвета проникает сквозь окно над скамейкой надзирателя. Отчетливо доносятся со двора шаги сменяющихся часовых.
В коридоре тихо. Умолк и Жамочка. Задремал, скорчившись, и скованные руки подложил под голову.
Сон и тишина во всем большом ветхом здании с толстыми серыми стенами, с длинными, извилистыми переходами и крутыми лестницами, с большой, пыльной и темной церковью, переделанной из монастырского костела. В служебном флигеле, в конторе как будто спят на стенах портреты преступников, воров и убийц, спят по шкафам и полкам арестантские дела в тощих синих обложках, спит за перегородкой старый сторож из отставных надзирателей.
Забылся под утро тяжелым больным сном начальник. Ему грезится что-то неприятное, и губы складываются в гримасу, а опущенные веки вздрагивают. Крепко спит, разметавшись, Леночка, и на лице у нее еще не исчезли следы слез.
Сочно всхрапывает в своей душной комнате батюшка, и его туго заплетенная на ночь косичка торчит на подушке тоненьким крепким хвостиком. Спит, плотно сжав бескровные губы, Семен Иванович, и его желтое высохшее лицо похоже на лицо мертвеца. Младший помощник сидит в одном белье на своей кровати и медленно, рюмку за рюмкой, тянет водку. У него запой.
Невидимая черная смерть закуталась белым саваном рассвета, притаилась и терпеливо ждет, когда исполнятся часы жизни.
Утро посветлело, погасли одна за другой чадящие лампы. Затарахтела по мостовой переднего двора повозка, которая каждое утро вывозит тюремный мусор. Где-то зазвенели ключи: целую охапку их принес старший из квартиры начальника, где они хранятся ночью. Застучали запоры, пошла утренняя поверка.