Леночка кусала губы, чтобы не расплакаться снова. Студент своим мягким голосом обвинял ее, и она невольно чувствовала себя виноватой.
Может быть, она и в самом деле поступила слишком жестоко. Вот он — умный и, конечно, добрый... он не должен быть злым, — он защищает, оправдывает.
Папа и так сильно осунулся за последнее время, выглядит совсем нездоровым. Конечно, ему тоже тяжело; он страдает.
— Хотите... — жалобно выговорила Леночка, — хотите, я вам свой альбом покажу... Там есть очень интересные карточки!
Начальник сидел в конторе, в своем кабинете и тупо смотрел на вылинявшие таблицы фотографий. Со всеми текущими делами он давно уже покончил, и писаря в конторе ждали нетерпеливо, когда он, наконец, уйдет к себе на квартиру и можно будет вздохнуть посвободнее. Но начальник медлил. Угнетала его с утра сильная слабость после сердечного припадка. Не хотелось шевелиться, подниматься по крутой, неудобной лестнице. Лучше было сидеть так. Откинувшись на спинку кресла и протянув руки вдоль колен. И, кроме того, там, наверху, ожидало, наверное, заплаканное расстроенное лицо Леночки с немым, но явным укором в глазах. Там теперь не отдых, а мучение.
Пожалуй, уж лучше было бы умереть, развязаться навсегда со всеми этими хлопотами и неприятностями, освободиться от больного, дряхлеющего тела. Начальник старался убедить себя в этом, старался думать о своей болезни, как о чем-то простом и совсем не страшном, но страх против воли закрадывался в душу, грубо срывал покровы с взлелеянного обмана, становился перед глазами — такой тусклый, неприкрашенный и потому особенно жуткий.
Не столько тяготила самая загадка смерти, то темное ничто, которое ждало за могилой, сколько переход из жизни к небытию, те самые минуты, такие мучительные и, конечно, безумно длительные, когда уже известно, что это — конец, последние вздохи, последние взгляды, последние движения.
Вот и жизнь, как будто, совсем уже не так хороша и привлекательна, совсем не так много в ней счастья и ничем не затемненной радости, — а между тем, как нелепо думать, что она подходит к концу, и если не будет больше этих радостей, то не будет также и горьких и тоскливых страданий.
Лучше бы горе, лучше бы муки, страдания, в тысячу раз больше страданий, — но только не это, не конец. Даже совсем потерять силы, свалиться в постель, лежать в душной и смрадной больничной палате от часа к часу, от дня к дню, — но только не подходить совсем близко к этой последней границе, не видеть под ногами леденящей бездны.
Начальник опустил глаза вниз, видел свой толстый, обтянутый форменным сюртуком живот с рыхлыми поперечными складками между рядами пуговиц, видел бессильно упавшие руки с рыжеватыми курчавыми волосками на дряблой коже, — и вдруг почувствовал, как сильно он любит это свое тело, такое уродливое и подчас надоедающее своей неуклюжестью. Почти с нежностью поднял он одну руку поближе к глазам и опять опустил ее бережно, словно хрупкую фарфоровую вещицу.
И сам ответил себе:
— Потому что это — жизнь.
Он всегда аккуратно ходил в церковь, так как туда гнала служба и призывала долголетняя привычка, исповедовался и причащался, испытывал некоторое мягкое умиление, когда хор пел на клиросе что-нибудь торжественное и печальное, — но на этом только и кончались все его отношения к религии. О Боге, о загробной жизни он никогда еще не думал и не умел думать. Связывал свое существование с одной только землей, — и теперь чувствовал, что уже поздно переделывать себя и начинать думать как-нибудь иначе. И страх смерти принимал только какие-то новые, более сложные и жуткие оттенки, когда бродили в душе разрозненные обрывки религиозных переживаний, и детские воспоминания о примитивном аде с чугунными сковородками для грешников перемешивались с плохо усвоенной идеей об искуплении.
Лучше все-таки, чтобы там не было ничего, — хотя и это ничто уже достаточно ужасно и неразрешимо загадочно.
Вот, сердце еще бьется в груди, — больное, но бьется, — и горячая живая кровь еще течет в жилах. В голове по-прежнему совершается сложная работа мысли, столь же неведомая, в сущности, как сама смерть, но уже привычная и потому не загадочная. Ведь неизвестно же, на сколько еще хватит этого биения и этой крови. Может быть, еще надолго и — рано думать. Все равно — не избежать. Так лучше не думать.
Но голос, все тот же властный голос ужаса смеялся над этим обольщением, над этой дырявой маской, которая не могла скрыть костлявого лица смерти. Голос подсказывал:
— Скоро!
И Бог знает, как лучше, — внезапно или постепенно, после долгой подготовки, которую дает предсмертная болезнь. Может быть, — нет настоящей внезапности. Всегда найдется миг, хотя бы один короткий миг, когда сознание успеет постичь, что это — конец. И потом все на свете останется по-прежнему, будет смеяться Леночка, которая, конечно, скоро утешится, будет зеленеть где-нибудь в другом месте купленная для ее комнаты пальма.
Подумал о Леночке и вспомнил, что, вероятно, давно уже пора идти наверх обедать, — как это ни скучно. Грузно поднялся с места, стараясь не делать никаких резких движений, взял в руку фуражку и, не надевая ее, чтобы сквозняк на лестнице немного обвеял голову, пошел из конторы.
В небольшой комнате вытянулись в струнку писаря, почтительно закивал бакенбардами Семен Иванович. Начальнику показалось, что все они знают о его болезни, о его только что пережитых думах и потому так особенно почтительны. Ведь всегда при умирающих говорят шепотом и ходят на цыпочках, даже если они сами ничего уже больше не могут слышать. Сделалось обидно, и, чтобы облегчить душу, начальник придрался к какой-то мелочи, долго кричал и ругался, размахивая фуражкой перед физиономией Семена Ивановича. Наконец сердито хлопнул дверью, поднялся по лестнице. Долго отдыхал на площадке, ожидая, когда пройдет боль в сердце.
Дверь открыла прислуга, — не Леночка.
«Все еще сердится!» — подумал начальник и сразу обмяк, раскис, даже поперечные складки на животе сделались еще мягче и глубже.
Он прошел мимо накрытого для обеда стола в гостиную и увидел там Леночку с альбомом на коленях и студента, который стоял, облокотившись на спинку Леночкина кресла, и говорил что-то, нагнувшись к самому ее уху. У Леночки было доброе и счастливое лицо, и уши горели ярким румянцем.
На шум шагов Леночка подняла глаза, увидела отца, который остановился в дверях, придерживая одной рукой портьеру. И как будто сейчас только разглядела его сразу постаревшее, осунувшееся лицо, сгорбившиеся плечи.
Крупный и толстый, он все-таки, казался каким-то слабым и пришибленным, и было что-то совсем детское, почти беспомощное во всей его фигуре. Леночка почувствовала, что он очень несчастен, и это сознание задело ее тем острее, что сама она была сейчас опять молода и радостна. Она бросила альбом на ковер, обняла отца за шею, поцеловала его в обе щеки и тогда только сказала:
— А у нас гость, папочка! Почему ты так поздно?
— Дела задержали немножко! — радостно улыбнулся начальник, протягивая руку студенту. — Очень рад вас видеть. У нас тут скучновато немножко, скучновато. Ну, и Леночка моя загрустила. Уж вы ее развлекайте, пожалуйста!
Он убедительно уговаривал студента остаться обедать, хотя Леночка и делала из-за спины гостя предостерегающие знаки: обеда могло не хватить на троих. Но студент торопился на какое-то свидание, будто бы назначенное ему проезжим профессором, и скоро ушел.
Обедали вдвоем.
Леночка передавала рассказы гостя, восхищалась его умом, даже его галстуком и ловко сшитым костюмом. И старательно избегала той темы, которая, как раз, острее всего занимала ее при начале разговора со студентом, — а начальник обжигался супом и смотрел на дочь благодарными глазами.