Выбрать главу

Политический не отвечает. И Абрам обиженно отходит к форточке, просовывает в нее свою маленькую курчавую голову, так что она вся, до самых плеч, торчит в коридоре. Вытаскивать голову обратно почему-то гораздо труднее; мешают уши. Нужно предварительно повернуться немножко на бок и подаваться назад медленно и осторожно. Все-таки иногда бывает больно, и на коже остаются красные полоски.

Этот фокус изо всех заключенных могут проделывать только двое: Абрам и маленький телеграфист. Но и они не видят друг друга, потому что сидят в разных концах коридора, а амбразуры дверей слишком глубоки.

Абрам слышит, что по близости кто-то плачет. Рыдает навзрыд, голосом. Это — Жамочка.

Он очень мало волнуется самым процессом казни, потому что не может представить его себе достаточно ясно, но ему хочется умереть вместе с Ленчицким. А тот безжалостно дразнит своего сожителя.

Разве для такой дурной головы найдется петля? Пан начальник наденет на тебя юбку и возьмет в кухарки.

— Перестаньте, Ленчицкий! — сердится Абрам. — Как вам не стыдно обижать человека?

— Да то ж разве обида?

Слух заключенных малого коридора изощрился, как у слепых. Многих из своих товарищей они почти не знают в лицо, но хорошо знакомы со всеми оттенками их голоса. И в тоне Ленчицкого Абрам улавливает неподдельное наивное удивление.

— Вы настоящий дикарь, Ленчицкий! Вам следовало бы ходить голым и с каменным топором в руке. Вы совсем не вовремя родились, право...

— Так за то ж меня и удавить хотят.

По мере того, как время клонится к вечеру, голоса стихают. Общая связь коридора слабеет, распадается на отдельные ячейки, — камеры. И вместе с рано надвигающимися сумерками, которые так густы и тяжелы под этими низкими каменными сводами, с новой силой вырастает леденящая тоска ожидания.

Днем, когда еще далеки темные ужасы, не боятся говорить о них, и даже шутят над тем, что ждет в будущем. Вечером слова слишком реально облекаются в образы, звучат слишком жестоко, и потому, если говорят о казнях, то лишь отрывистым, осторожным шепотом. Как будто боятся, что кто-нибудь ненужный подслушает, — и тогда будет еще хуже.

Когда является поверка, стараются угадать по привычно спокойным лицам надзирателей и начальства, как пройдет эта ночь. И достаточно какого-нибудь случайного намека, вскользь брошенного слова, чтобы подозрение обратилось в слепую уверенность.

Сегодня начальника нет, а Семен Иванович, должно быть, занят в конторе. Поэтому с поверкой идет младший помощник. Он торопливо заглядывает в каждую форточку и смешно кивает головой, как будто сгоняет с лица муху. В первом номере вплотную сталкивается с лицом помешанного, который беззвучно шевелит белыми от неистового ужаса губами и отшатывается в сторону.

Помощник передергивает плечами и торопливо отходит.

В соседней камере — Ленчицкий и Жамочка. При виде начальства, Ленчицкий отвешивает низкий, насмешливо почтительный поклон. А Жамочка, у которого глаза еще опухли от слез, внезапно высовывает язык и делает циничные телодвижения, которым его нарочно для этого случая обучил товарищ по камере.

— Тьфу, гадость!

И помощник отплевывается. Этих двух ему не жалко. Ему кажется, что для людей, которые так цинично относятся к жизни, сама смерть не может представлять ничего особенно страшного. И вычеркнуть их из списка живых, — это почти все равно, что отнять от тела член, пораженный гангреной.

В третьей камере помощник ласково говорит телеграфисту:

— Здравствуйте. Не имеете ли каких-нибудь заявлений?

Телеграфист улыбается, смотрит на помощника снисходительно и немножко насмешливо.

— Какие же у меня могут быть заявления?

Зато хочет о чем-то просить столяр.

— Господин помощник! Окажите такую милость...

Помощник только отмахивается, не дослушав... Он уже знает, в чем дело, — и ему досадно, что он не имеет права удовлетворить такую простую и невинную просьбу.

В одну из форточек помощник совсем не заглядывает. Поспешно проходит мимо, брезгливо сжав губы. Это — пятый номер, где сидит Иващенко.

После поверки, когда все уже приготовилось к долгой и темной ночи, неожиданно слышится в коридоре голос кривоногого. Это очень странно, потому что до этого дня, — а тем более, по вечерам, — он всегда молчал. И голос у него не такой, как прежде: не глухой и тусклый, а намеренно громкий и какой-то лебезящий.

Он ни к кому не обращается в отдельности, а кричит просто так, в пространство, вставляя по временам ненужные и бессмысленные ругательства. Заметно, что о смысле своей речи кривоногий заботится мало: ему нужно только шуметь, шевелить губами, выдыхать воздух из легких.

— Ого! Что это такое? — прислушивается Абрам. — Немые у нас уже говорят, и если бы у нас были слепые, то они, может быть, скоро прозрели бы. Почему начинаются чудеса в нашем коридоре?

Крики кривоногого надоедают, — и, кроме того, вечером привыкли к тишине.

— Заткни глотку, Иванченко! — советует Крупицын. — И чего разорался? Умой морду водой да затылок помочи, — облегчит.

Но кривоногий еще долго не может успокоиться. И Абрам, который сидит, поджав ноги, на своих нарах, недовольно покачивает головой. Он что-то подозревает, но пока еще ни с кем не хочет делиться своей догадкой. Когда время придет, будет видно...

Среди ночи Петров тихонько толкнул в бок своего товарища.

— Слышь, Добрывечер... Не спишь?

— Нет. А что?

— Будто, как на дворе народ ходит.

Высокий прислушался.

За стеной какой-то смутный шорох, потом шепот, шаги.

— Караул сменяется.

— Ой ли?

— А что же еще?

Петров, не вставая, крестится и быстро шепчет молитву. Потом оба долго лежат, не шевелясь, и прислушиваются. На дворе давно уже все затихло. Крупицын храпит, по временам вздрагивает во сне и стонет.

— Сказывают: подолгу еще живут в петле-то! — бормочет старый. — В общей камере иные видели. Его вздернут, а он висит и дрыгает, висит и дрыгает. Долго дрыгает. Аж коленки к животу пригибает, — и хрипит. И тоже уменье надо на это дело и руку легкую. У кого если тяжелая рука, то никак петля не затягивается...

— Мылом мажут... А однако, оставь ты! Не надо. Видишь, вон, — саратовский-то спит себе. И ты спи. Во сне лучше.

IX

Начальник болтал ложечкой в стакане и внимательно следил, как крутится и прыгает в янтарно желтом чаю маленький черный листочек. Леночка тоже сидела за чайным столом, проглядывала иллюстрированный журнал. У нее смешная детская привычка: далеко оттопыривать губы, когда что-нибудь особенно интересует. Начальник переводит глаза от своего стакана на эти губы и украдкой вздыхает.

Третий день уже он приходит из конторы сердитый и озабоченный, и даже потемнело как будто золотое шитье его погон.

Очень хотелось бы оставлять за порогом конторы все служебные тревоги и огорчения, чтобы приходить в эти уютные комнаты совсем другим, и спокойным, и веселым. Но заботы словно проскальзывали из-под вышитой скатерти, незваные и незримые расплывались по комнате вместе с паром кипящего самовара.