– Отчего дрожит Зелла и прижимает сына к груди, словно страшится зла? – так спрашивал Кирилл Зиани, вернувшись из Коринфа в свою сельскую обитель.
Родное его селение было воплощением красоты. Крутые склоны холмов, покрытых оливами и апельсиновыми деревьями, смотрелись в синие воды Эгинского залива. Миртовые заросли, купающие в море свои темные блестящие листья, распространяли кругом сладостный аромат. Домик с низкой крышей тонул в тени двух огромных смоковниц; к северу, на равнине, простирались пшеничные поля и виноградники.
Увидев мужа, Зелла улыбнулась – но щеки ее были еще бледны и губы дрожали.
– Теперь, когда ты рядом, – отвечала она, – я ничего не боюсь; но нашему Констансу грозит опасность: я с дрожью вспоминаю, что на него взглянул Дурной Глаз.
Кирилл подхватил сына на руки.
– Клянусь головою, – воскликнул он, – не о сглазе ли ты говоришь? Франки[36] думают, что это суеверие, но мы лучше остережемся. Что ж, щечки у него по-прежнему розовые, кудри вьются чистым золотом… ну же, Констанс, мой храбрец, поздоровайся с отцом!
Боялись они недолго: никакой болезни не последовало, и супруги скоро забыли о случае, наполнившем их сердца тревогой. Неделю спустя Кирилл, по обыкновению, вернулся из плавания с грузом коринки[37] в свое прибежище на берегу моря. Стоял чудный летний вечер: скрип водяной мельницы перекликался с последней песней цикады; ленивые волны почти бесшумно наползали на прибрежную гальку и откатывались прочь. Вот и дом: но где же его милый цветок? Зелла не вышла Кириллу навстречу. Слуга указал на часовню на склоне соседнего холма; там Кирилл нашел жену; сын (которому было без малого три года) дремал на руках у кормилицы, а Зелла пламенно молилась, и по щекам ее струились слезы. В тревоге Кирилл стал спрашивать, что значит эта сцена; вместо ответа кормилица разрыдалась; Зелла продолжала молиться со слезами; видя, что плачут все вокруг, заплакал и мальчик. Этого отец вытерпеть не мог. Выйдя из часовни, Кирилл прислонился к орешнику и воскликнул (есть у греков такая поговорка): «Благословенно будь несчастье, лишь бы оно явилось одно!» Но что же произошло? Он ничего не мог понять – но дух зла всего страшнее, когда невидим. Кирилл был счастлив: прелестная жена, цветущий сын, мирный дом, успех в делах и надежда на богатство – всем одарила его судьба; но как часто Фортуна превращает жизненные блага в ловушку для простаков! Он – раб в порабощенной стране, смертный, подвластный неведомым судьбам; быть может, он обречен, и десять тысяч отравленных стрел уже нацелены ему в сердце.
Из часовни показалась Зелла – робкая, трепещущая; ее объяснение не успокоило его страхов. Снова Дурной Глаз взглянул на ребенка, и в этом втором посещении ясно проявилась недобрая цель. Тот же человек, арнаут со сверкающим оружием, в многоцветном платье, верхом на вороном скакуне, появившись из соседней падубовой рощи, на всем скаку подлетел к дому и у самого порога вдруг натянул поводья. Ребенок подбежал к нему; арнаут устремил на него свои страшные глаза.
– Как хорош ты, ясный мальчик, – проговорил он, – сияют твои голубые глаза, прекрасны твои золотые кудри – но красота твоя недолговечна: взгляни на меня!
Невинное дитя взглянуло, вскрикнуло и без чувств повалилось на землю. Женщины поспешили к нему; албанец пришпорил коня и, промчавшись галопом через равнину, скоро скрылся из глаз на склоне лесистого холма. Зелла с кормилицей отнесли ребенка в часовню, побрызгали на него святой водой и, едва он очнулся, обратились к Панагии[38] с усердными мольбами уберечь его от сглаза.
Прошло несколько недель: маленький Констанс становился все красивее и смышленее. Ничто не указывало, что цветок любви готов увянуть, и родители забыли о страхе. Временами Кирилл осмеливался даже шутить о Дурном Глазе; но Зелла считала, что смеяться над такими вещами – к несчастью, и крестилась всякий раз, когда об этом заходила речь.