Я стала упрашивать мою прелестную приятельницу, чтобы та поведала мне историю этой монахини. Долго она противилась моим уговорам, не желая омрачать удовольствие от поездки этой скорбной историей. Но я не отставала, и она согласилась. Нежная итальянская речь ее и сейчас звучит у меня в ушах, прекрасное лицо стоит перед глазами. Пока она рассказывала, село солнце, и по оставленному им сияющему следу выплыл в небеса серп месяца. Озеро сделалось из пурпурного серебристым, и деревья, еще недавно сияющие, теперь превратились в неясные темные тени: лишь верхушки их слабо серебрила луна. Меж камней замелькали светлячки, над головами у нас проносились летучие мыши, а графиня Атанасия рассказывала свою историю.
У монахини, о которой я поведу речь, была старшая сестра. Я помню обеих: детьми они носили яйца и фрукты на виллу моего отца. Мария и Анина были неразлучны. В широкополых соломенных шляпах, защищающих от палящего солнца, день-деньской трудились они на podere[4] своего отца; а вечерами, когда Мария, четырьмя годами старше, шла к источнику за водой, Анина всегда бежала рядом. Их хижина – отсюда ее не видно за холмом – находится на дальнем берегу озера, а источник, о котором я говорю, примерно в четверти мили выше по склону. Мария была тихой, серьезной, задумчивой; Анина – очаровательным веселым созданием с ангельским личиком. Когда старшей сестре исполнилось пятнадцать, слегла их мать: за ней ухаживали в монастыре Санта-Кьяра в Риме. День и ночь Мария не отходила от постели больной. Монахини видели в девушке ангела, она почитала их святыми; мать ее умерла, и монахини убедили Марию к ним присоединиться; отец ее не мог не одобрить такого святого намерения, и Мария сделалась одной из сестер милосердия, монахинь, ходящих за больными в Санта-Кьяре. Раз или два в году она бывала дома, давала мудрые и добрые советы Анине – и порой плакала, прощаясь с нею; но благочестие и неустанная забота о больных примиряли ее со своей судьбой. Анина еще более горевала о том, что лишилась общества сестры. Другие девушки в деревне не были ей интересны: она была хорошей дочерью, неустанно трудилась в отцовском доме, и лучшей наградой для нее становилось, когда отец расхваливал ее в письмах Марии, и та, приезжая, осыпала сестру нежными похвалами и ласками.
Вплоть до пятнадцати лет Анина не выказывала ни малейшего охлаждения к сестре. Впрочем, неверно здесь говорить об охлаждении: любила Анина сестру, быть может, еще сильнее прежнего, но теперь ее святое призвание и мудрые наставления лишали ее покоя, и Анина трепетала при мысли, что монахиня, преданная Небесам и благим деяниям, способна прочесть в ее глазах – и осудить – охватившую ее земную страсть. Быть может, отчасти ее тревога была связана со слухами, ходившими в окрестностях о ее возлюбленном, и несомненно, – с тем неодобрением, даже неприязнью к нему, что часто выражал ее отец. Несчастная Анина! Не знаю, умеют ли крестьяне у вас на севере любить так, как наши: но ее любовь была сплетена с корнями ее существа, стала ею самой – она могла умереть, но не могла перестать любить. Отец ее за что-то невзлюбил Доменико, и потому они встречались втайне. Юноша всегда ждал ее у источника, помогал наполнить кувшин водой и поставить на голову. Он ходил на те же церковные службы, что и она; а когда отцу ее случалось отправиться в Альбано, Веллетри или в Рим, Доменико, словно каким-то чутьем угадывая, что он отлучился, в тот же миг присоединялся к ней в podere и работал там вместе с ней и за нее, пока старик не показывался вдалеке на склоне холма. Доменико уверял, что батрачит на одного contadino[5] в Неми. Порой Анина спрашивала себя, как позволяет ему работа столько времени проводить с ней; но объяснения его были вполне правдоподобны, а встречи слишком радостны, чтобы невинная девушка что-то заподозрила и начала доискиваться до истины.
Бедный Доменико! Слухи, ходившие о нем в округе, были, увы, слишком обоснованны. Оправдывало его разве только то, что грабежом промышлял и его отец, и Доменико вырос среди разбойников. По натуре он не был пропащим – он мечтал о мирной жизни и чистой совести. Впрочем, едва ли можно сказать, что совесть его была нечиста; никакими ужасными преступлениями он себя не запятнал. И все же он был преступником, бандитом; и теперь, когда полюбил Анину, названия эти ядовитыми стрекалами жалили его совесть. Хотел бы он бежать от своих товарищей как можно дальше – но разве мог он бросить Анину? На беду как раз в это время французское правительство, в те годы владевшее Римом, учредило здесь полицию, а та начала бороться с бандитами. Ходили слухи, что против разбойников, обитающих на холмах близ Альбано, Веллетри и Неми, вот-вот будут приняты самые серьезные меры, и это заставило разбойничьи шайки сплотить свои ряды. Доменико, если бы и мог – не бросил бы товарищей в минуту опасности.