- Ей-богу, у вас что-нибудь понять, жить среди вас и целым остаться трудное дело... Ты себя со всех сторон страхуешь. А мне как застраховаться? А? Ты хоть немножко об этом думал?
Абдул Гафарзаде больше не улыбался, стал, как обычно, серьезным:
- Об этом ты сам должен подумать, дорогой мой. - Встал и, вынув из нагрудного кармана приготовленный дома конверт, положил его перед председателем на стол.
Председатель сунул конверт в средний ящик стола и жалобно сказал:
- И ты месяцами-годами не заходишь...
- Извини, в этот раз на денек задержал, ей-богу, очень много работы, голову, веришь, почесать некогда... Могу идти?
- Я что-то хотел тебе сказать... - Когда Фарид Кязымлы просил что-либо у Абдула Гафарзаде, который был много ниже него по должности, он всегда мрачнел, видно, трудно было ему, маялся, испытывал затруднение. - Моя свояченица ведь сына женит...
- Поздравляю!
- В Москву они едут, в свадебное путешествие...
- Пусть живыми-здоровыми едут и возвращаются!
- В Москве с гостиницей помочь сумеешь?
- А когда они едут?
- Завтра.
- Вечером позвоню, скажу, в какую гостиницу ехать. Могу идти?
- Иди, да...
Абдул Гафарзаде уже было пошел, но вдруг передумал:
- Похоже, и у меня склероз начинается... Ты помоги мне асфальтовый цех открыть. Что в твоих возможностях, сделай. Нужен цех. Другому никому не говорю, а тебе говорю: помоги...
Опять предупреждение. Что ж, Фарид Кязымлы понял, он знал, на что способен Абдул Гафарзаде.
А Абдул Гафарзаде повторил:
- Помоги... И кладбище благоустроим, и план хороший дадим, и к тому же... очень хорошо будет. Вот смотри, в старых бакинских кварталах у всех домов крыши кировые, текут, ремонтировать некому, кирщиков в городе не осталось. Если я начну их ремонтировать, представляешь, как хорошо? Денег будет - не счесть... И у тебя дела наладятся...
Фарид Кязымлы пристально глядел на Абдула Гафарзаде сквозь красивые очки:
- Посмотрим...
Абдул Гафарзаде вышел из кабинета председателя. В конверте, как обычно, была тысяча рублей.
4
С законом шутить нельзя
Мурад Илдырымлы за четыре года студенчества только раз был на городском кладбище, когда писал рассказ "Все проходит..." (до сих пор он валяется в столе Мухтара Худавенде). Стоя в уголке, Мурад Илдырымлы наблюдал погребальный обряд, и тогда кладбище не показалось ему таким огромным, таким бескрайним. А в этот апрельский день, когда студент вместе с Хосровом-муэллимом сидел в управлении кладбища и ждал директора, ему казалось, что сам воздух маленькой приемной состоит из могильных камней. После десятого класса, впервые приехав из села в Баку, он был поражен огромностью города, хладнокровием города, множеством не знающих друг друга, куда-то спешащих людей, толкотней в автобусах и троллейбусах. Тогда город произвел на Мурада Илдырымлы огромное впечатление, потряс его. Так же теперь потрясло кладбище Тюлкю Гельди, немое молчание выстроенных в бескрайние ряды могильных камней.
Дороги к управлению кладбища они не знали, из автобуса вышли у нижнего края и долго шли меж могил. Кладбище Тюлкю Гельди было совершенно пустым, и студенту Мураду Илдырымлы с Хосровом-муэллимом не у кого было спросить дорогу. Этих двоих - худого, длинного, широкого в шагу и низенького, неуклюжего, чуть не бегущего, чтобы не отстать, - молодого и старого, уравнивала бедность одежды, во взглядах, лицах и жестах обоих была одинаковая беспомощность, жалкость, и между их убожеством на абсолютно пустом кладбище Тюлкю Гельди и бесприютными могилами было что-то родственное.
Хосров-муэллим, как обычно, молчал. Но студент вдруг ни с чего содрогнулся: ему показалось, что вот сейчас Хосров-муэллим спросит дорогу у могильных камней...
Петляя между надгробиями, глядя на высеченные в камне бесчисленные лики стариков, детей, женщин, мужчин, парней, девушек, студент думал, что весь мир состоит из подобных холодных портретов, и он сам, то есть студент Мурад Илдырымлы, в сущности такой же портрет, и нет никакого смысла теперь искать управление кладбища, хлопотать место для бедной старухи Хадиджи, радовать махаллинских жителей, и вообще студенту казались совершенно ненужными не только его собственные чувства, собственные раздумья, собственные страдания, но и вся жизнь, своя и чужая.
Худое тело Хосрова-муэллима будто исчезло внутри длинного черного плаща, темно-синих брюк, черных туфель, аккуратно залатанных по бокам, старой зеленой шляпы. Казалось, что черные туфли, темно-синие брюки, длинный черный плащ запачканными полами двигались сами по себе.
В маленькой приемной перед кабинетом директора быстро печатала на машинке женщина, когда-то бывшая, как видно, очень красивой, но состарившаяся, мешки под глазами. Под стук клавиш студенту казалось, что все длится: пустой плащ в черных туфлях продолжает петлять меж могил. Он опомнился и торопливо отнял руку ото рта, чтобы не грызть ноготь.
А сам Хосров-муэллим на стуле в самом углу приемной, сложив на коленях руки, хрустел пальцами и не шевелясь смотрел на коричневую, обитую кожей дверь кабинета директора (...а цвет больших глаз Ширин окрасил в черный цвет оставшееся в далеком и вечном прошлом беспокойство...).
Машинистка, не сбрасывая скорость, бросала взгляды то на Хосрова-муэллима, то на студента, а когда склоняла голову над печатным листом, скорость возрастала - и казалось, что клавиши бьют не по белому листу, а колотят по всем уголкам маленькой приемной.
На столе перед молодой и красивой секретаршей был всего один ярко-красный телефон. Он часто звонил, и секретарша тонким девичьим голосом, как попугай, говорила всего три слова:
- Товарища Гафарзаде нет... Товарища Гафарзаде нет... Товарища Гафарзаде нет...
Девушка приглушила телефонный звонок, он не звонил, а хрипловато, глухо вякал, и студенту казалось, что это могильные камни, среди которых они недавно петляли, звонят, ищут товарища Гафарзаде.
Иногда по телефону что-то, видимо, просили передать, и девушка-секретарша с заметным усердием делала запись в блокноте, а женщина-машинистка тогда бросала взгляд на девушку-секретаршу и еле заметно улыбалась. Что было в ее улыбке? Ирония? Зависть? Коварство? Или что-то другое?...
Как только молодая и красивая девушка-секретарша называла фамилию Гафарзаде, Хосров-муэллим всякий раз отрывал взгляд от кожаной директорской двери и смотрел на телефон, потом снова вперялся в коричневую дверь.
Ярко-красный телефон был раздражающей цветовой точкой в приемной. Он слишком контрастировал с коричневой кожаной дверью, с монотонным стуком машинки, с устремленными на директорскую дверь глазами Хосрова-муэллима, со старым ковром на полу, с мрачно-серыми стенами и серым деревянным потолком.