Исключительные греки. — Умы глубокие, основательные и серьезные, встречались в Греции лишь в виде исключения: инстинкт народа клонился скорее к тому, чтобы считать все серьезное и основательное за род кривлянья. Не создавать, а заимствовать иностранные формы и придавать им художественный вид — вот дело греков, подражать не ради практического применения, а для художественного обмана, постоянно одерживать верх над навязанной серьезностью, упорядочивать, украшать, упрощать — вот их занятие, начиная с Гомера до софистов третьего и четвертого столетия, которые, как бы всецело состояли из внешних эффектов, трескучих фраз, вдохновенной жестикуляции и обращались исключительно к умам, жаждущим театральной звучности и эффектности. Измерьте же теперь величие тех исключительных греков, которыми создана наука! Кто рассказывает о них, рассказывает самую героическую часть истории человеческого духа.
Простота не первое и не последнее по времени. — В истории мистических представлений присочиняют многое о небывалой постепенности явлений, которые в действительности развивались не одно за другим и не одно из другого, а рядом и совершенно независимо друг от друга; многие все еще полагают, что самое старое и начальное должно быть самым простым. Между тем, много явлений в истории человечества возникали путем субстракции и деления, а не путем двоения, прироста и соединения. Напр., все еще верят до сих пор, в постепенное развитие изображения богов от неуклюжих деревянных и каменных истуканов до полного их очеловечения: а между тем на деле в эпоху, когда богов чтили в деревьях, бревнах, камнях и животных, изображение их в виде человека казалось бы страшным безбожием. Только поэтам удалось приучить к этому внутреннюю фантазию людей и склонить их к этим изображениям, влияя независимо от культа и чувства мистического ужаса; когда же одерживали верх более мистические настроения и моменты, и освободительное влияние поэтов отступало, то мистицизм склонялся на сторону чудовищного, страшного, как можно более нечеловечного. При том же многое из того, что решается вообразить себе внутренняя фантазия, если бы было облечено во внешнее, материализованное изображение, действовало бы болезненно: внутреннее око смелее и бесстыднее внешнего (отсюда проистекает трудность и даже невозможность переделки эпического материала в драматическую форму). Наиболее старинные кумиры указывают на богов и в то же время скрывают их в себе, намекают на них, но вовсе не показывают их всем в лицо. Конечно, ни один грек внутренне не представлял себе Аполлона в виде остроконечного бревна, а Эрота в виде пашенной глыбы; это были символы, которые должны были вызывать именно страх перед истинным проявлением богов. Это верно и относительно деревянных тумб, на которых отдельные члены иногда в чрезмерном числе изображены грубою резьбою: напр., Аполлон с его четырьмя руками и четырьмя ушами. В несовершенных или сверхсовершенных намеках кроется ужасающееся благоговение, отгоняющее всякую мысль о человеческом или человекоподобном. Эпохи, в которые создаются такие изображения, вовсе не должны быть непременно эмбриональными ступенями развития искусства: ниоткуда не следует, чтобы там, где чтились такие кумиры, люди не умели бы говорить яснее и изображать нагляднее. Тут просто опасение все высказать. Идол есть изображение и в то же время покров божества. Между тем, вне культа, в обыденном мире борьбы все более растет радостное удивление перед победителем и вздымающиеся здесь волны устремляются, наконец, в море мистического чувства: во дворах храмов появляются статуи победителей, и благочестивый посетитель волей-неволей должен был мало-помалу приучить свой взор и свою душу к этому неизбежному изображению человеческой красоты и мощи, таким образом слились в один аккорд близкие в пространстве и в душе почитания божества и человека; только теперь страх перед антроморфизацией божеств исчезает и для пластического искусства открывается необозримое поле деятельности; но еще сохраняется одно ограничение, состоящее в том, что во всех языческих храмах архаически безобразная форма должна быть сохранена и осторожно воспроизводима. Однако эллин, приносящий посвящение или дар, мог теперь свободно отдаваться полному наслаждению, очеловечивая божества.
Куда нужно путешествовать. — Непосредственное самонаблюдение далеко недостаточно, чтобы познать самого себя; надо знать историю, потому что прошлое струится в нас множеством потоков; ведь мы сами только ощущение этого потока в каждый данный момент. И даже здесь, когда мы спускаемся в реку нашей, казалось бы, самой интимной и личной сущности, подтверждается истинность положения Гераклита, что нельзя дважды войти в ту же реку. И как верно то, что это мудрое изречение мало-помалу зачерствело, но не потеряло ни своей силы, ни своей питательности, так несомненно, что для понимания истории нужно видеть живые остатки исторических эпох — посещать, как посещал праотец Геродот, различные нации, представляющие из себя окаменелые ступени культуры, на которые можно прочно стать ногою, видеть дикие и полудикие народности, снявшие с себя европейское платье, или еще не надевшие его. Но есть еще более тонкое искусство и умение путешествовать, при котором не нужно разъезжать с места на место, делая тысячи миль. Последние три века, по-видимому, еще совсем близки нам со всей их культурной окраской и светопреломлениями, стоит их только отыскать. В иных семьях, даже в иных людям слои красиво и отчетливо лежат один на другом, — в других мы видим беспорядочность и скачки в пластах. Конечно, в глуши, в менее посещаемых горных долинах, в замкнутых кругах несомненно гораздо легче найти достойный пример старинных чувств, чем напр., в Берлине, где человек является на свет вымоченным и вываренным. Кто станет путем упражнения в такого рода путешествиях стоглавым Аргусом, тот повсюду будет сопровождать свою Ио, то есть свое ego, и находить следы путевых приключений этого развивающегося и превращающегося ego и в Египте и в Греции, в Византии и в Риме, во Франции и в Германии, в эпоху переселения народов и в эпоху их оседлости, во время ренессанса и реформации, на родине и за границей, даже на морях, в лесах, в растениях и на горных вершинах. И самопознание превратится таким образом во всеведение в смысле всего прошлого; в глазах самых свободных и дальновидных умов самоопределение и самовоспитание также точно становится всеопределением в смысле будущих судеб человечества.
Бальзам и яд. — Нельзя достаточно оценить важности того, что католичество было религией стареющего античного мира, что его предпосылкой является вырождение культурных народов, и что только на них оно могло и может действовать, как бальзам. В такие эпохи, когда глаза и уши полны грязи и уж не слышат больше голоса разума и философии, не видят больше воплощенной в жизни мудрости, называется ли она Эпикуром или Эпиктетом, в такие эпохи нужно действительно воздействие распятия и трубного гласа страшного суда, чтобы побудить такие народы к сколько-нибудь приличному существованию. Вспомните Рим Ювенала, эту ядовитую жабу с глазами Венеры, и тогда вы оцените важность появления креста перед миром, с уважением отнесетесь к тихой христианской общине, и будете ей благодарны за то, что она победила греко-римскую мировую державу. Большинство людей того времени уже рождались с порабощенною душой и старческою чувственностью; каким счастьем было для таких людей встретить существа более духовные, чем телесные, как бы воплощавшие собою представление греков о тенях Аида; скромные, кроткие, ко всем относившиеся благожелательно, полные ожидания лучшей жизни и потому нетребовательные, молчаливо презиравшие и гордо терпевшие. Такое христианство является бальзамом даже для тех, кто переживает эти столетия в качестве их историка, — оно звучит как вечерний благовест доброй старины с ее разбитыми, усталыми, но все еще музыкальными колоколами! — Но для молодых, свежих, варварских народов католичество было напротив — ядом! Насаждение его в геройские, младенческие и животные души древних германцев служило отравой их; в результате должно было получиться огромное химическое брожение и разложение, кипучее волнение чувств и мыслей, образование самых причудливых представлений и в конце концов основательное ослабление таких варварских народов. — Правда, не будь этого ослабления, что же осталось бы нам от греческой культуры? От всего культурного наследия человечества? Ведь варвары, нетронутые католицизмом, превосходно умели обходиться безо всякой культуры, что с ужасающей ясностью доказали языческие завоеватели романизированной Британии. Католичество невольно должно было содействовать бессмертию античного мира. — Однако, остается все же встречный вопрос и возможность встречного вычисления выгод и невыгод: не в состоянии ли был бы тот или другой из этих свежих народов, напр., немецкий, создать при отсутствии ослабления упомянутым ядом собственную высокую культуру, совершенно иную, новую, о которой человечество потеряло теперь даже самую тень представления?