Пресса. — Если сообразить, насколько незаметно и скрытно проскальзывают и теперь великие политические события на сцену всемирной истории, насколько они заслоняются незначительными событиями и кажутся ничтожными вблизи, как поздно сказываются глубокие последствия их появления, заставляющие содрогаться самую почву, если, повторяю, сообразить все это, то какое значение можно придавать современной прессе, с ее ежедневной ложью и оглушающим, возбуждающим, устрашающим криком? Разве она не постоянная слепая шумиха, увлекающая мысль и слух на ложный путь?
После великого события. — Народ или человек, душа которого сказалась при каком-нибудь великом событии, чувствует обыкновенно после этого потребность в шалости, или грубости, не столько из стыда, сколько ради отдыха.
Стать хорошим немцем значит разнемечиться. — То, в чем видят обыкновенно национальные различия, является в гораздо большей степени, чем это признается теперь, лишь различием разнообразных культурных уровней и только в ничтожной степени чем-то неизменным (да и то не в строгом смысле). Поэтому аргументы, опирающиеся на различия национальных характеров, совершенно необязательны для того, кто работает над переделкой убеждений, т. е. над культурой. Стоит только припомнить, например, какие качества не считались раньше свойством немцев, чтобы тотчас же заменить теоретический вопрос «что такое немец?» — вопросом «что такое немец теперь?» — и каждый порядочный немец должен разрешить этот вопрос, очистив себя именно от немецких качеств. Когда народ прогрессирует и растет, то пояс, сдавливающий его национальную внешность, лопается. Если же он застывает и приходит в упадок, то вокруг его души образуется новый пояс, который становится все тверже и образует вокруг как бы тюрьму, стены которой растут все выше. Если в народе много прочного, то это значит, что он хочет окаменеть и превратиться в монумент: как это было с Египтом, начиная с определенной эпохи. И тот, кто расположен к немцам, должен с удовольствием следить за тем, как они постоянно перерастают свои немецкие черты. Склонность к не немецкому была вследствие этого всегда признаком присутствия здоровых элементов.
Мнения иностранца. — Один иностранец, путешествовавший по Германии, возбуждал своими замечаниями то удовольствие, то неудовольствие, смотря по тому, где он их высказывал. Он говорил обыкновенно, что умные швабы всегда бывают кокетливы. Другие же швабы все еще думают, что Уланд был поэт, а Гёте безнравственный человек. Лучшее в знаменитых немецких романах нового времени, по его мнению, то, что их не надо читать: так как их знаешь наперед. Берлинец, кажется, добродушнее южанина, потому что он так любит шутки, что легко переносит даже шутки над собою, чего не случается с южанами. Ум немцев задерживается на довольно низкой ступени их пивом и газетами; он рекомендовал чай и памфлеты, разумеется, в качестве врачебных средств. Он советовал обратить внимание на то, как народы стареющей Европы отражают особенно ясно различные свойства старости, к великому удовольствию зрителей этой большей арены; французы отражают ум и любезность старости, англичане опытность и сдержанность, итальянцы настолько счастливы, что на их долю досталась невинность и непринужденность. Но разве других масок старости нет? Где старик властолюбивый? надменный? жадный? Самые опасные страны в Германии, это, по его мнению, Саксония и Тюрингия; нигде нет столько умственной подвижности и знания людей вместе с свободомыслием, но все скромно скрыто отвратительным говором и ревностною услужливостью населения, так что и не замечаешь, что имеешь дело с духовными фельдфебелями немцев и их учителями в добром и злом. Надменность северных немцев сдерживается их склонностью к повиновению, а у южных она умеряется стремлением к спокойствию. Этому иностранцу казалось, что немцы имеют в лице своих жен неискуссных, но очень самоуверенных хозяек; они говорили о себе так много хорошего, что убедили чуть не весь мир, а во всяком случае своих мужей, в особенных хозяйственных добродетелях, присущих немецким женщинам. Если разговор обращался к внутренней и внешней политике Германии, то он имел обыкновение рассказывать, или, как он говорил: выдавать, — что величайший государственный человек Германии не верит в великих государственных людей. Будущее немцев он находил и опасным и грозным, потому что они разучились радоваться (к чему так способны итальянцы), зато привыкли к возбуждению, благодаря азартной игре в войны и династические революции, а потому непременно устроят в один прекрасный день возмущение. Это ведь самое сильное возбуждение, какое может доставить себе народ. Немецкий социалист опаснее других именно потому, что его не побуждает никакая определенная нужда; его страдания происходят от незнания того, чего он собственно хочет; и если бы он достиг даже очень многого, то не перестал бы услаждать себя требованиями большего, совершенно так же, как Фауст, но только, конечно, как очень демократический Фауст. Черт, сидевший в Фаусте, восклицал он в конце концов, который так мучил образованных немцев, изгнан из них князем Бисмарком; но теперь черт перешел в свиней и стал опаснее, чем когда-либо прежде.