— И выполнил угрозу? — вежливо поинтересовался Шеффилд, поглядывая на часы.
— Да. Но сейчас… спасибо за подсказку… я предложу Марку передать листы в прессу. Хорошая идея! Вдруг физики заинтересуются? Или математики?
Кодинари наконец вышел, Шеффилд закрыл за ним дверь и спросил у Эльзы, прибыла ли миссис Оукс.
Об Эверетте и его формулах он больше не думал.
— Добрый вечер, Марк. Отдохнул после перелета?
— Не очень, Дик. Мне странно это говорить, но годы действительно берут свое. Ты забрал пакет у адвоката? Что там?
— А по-твоему?
— Завещание? Нет, конечно. Тогда отец оставил бы соответствующее указание. Он был очень пунктуален. Да и что он мог завещать? Тайный вклад?
— Слышу в твоем голосе надежду. Нет, не вклад. И не завещание.
— Так я и думал. Дневник, который он тайно вел все годы? Это на него похоже.
— Нет, не дневник.
— Дик, не интригуй. Больше ничего в голову не приходит.
— Так-таки ничего?
— Что-то связанное с его делами? С компанией? Нет, вряд ли. Через полвека? Бессмысленно.
— Формулы, Марк. Одиннадцать страниц формул. Ни одного человеческого слова.
— Хм…
— Марк? Ты со мной?
— Да. Прости. Задумался. Формулы. Научная статья?
— Вряд ли. В статье есть… должны быть… слова, какие-то объяснения, введение, основные положения, заключение. Список литературы, наконец, я уж не говорю о названии. Здесь — ничего. Только формулы.
— И что мне с этим делать?
— Что хочешь. Ты хозяин. Вряд ли найдется кто-то, кто станет претендовать на эти листы.
— Ты хочешь сказать, что никому это не нужно?
— Сам посуди, Марк. Если это наброски научной статьи, то ведь прошло полвека! Где-нибудь такая статья давно опубликована. Сейчас не девятнадцатый век и даже не двадцатый. В девятнадцатом, если какой-нибудь ученый сделал открытие, то и другой сделает, но может пройти полвека… В двадцатом — максимум несколько лет, и кто-нибудь обязательно повторит, а сейчас я вообще не представляю, чтобы формулы, написанные полвека назад, имели хоть какую-то ценность. Я тоже думал об этом весь день. Доктор Шеффилд подал идею передать листы в прессу — написанное рукой самого Эверетта может представлять ценность, чисто историческую, конечно. Возможно… это я уже фантазирую… но вдруг. Может, выставить бумаги на аукцион? Продают же с молотка письма знаменитостей. А твой отец, что ни говори, — знаменитость.
— Ах, оставь, Дик. Не надо прессу, бога ради. Хватит с меня тогдашнего бума. Аукцион? Не знаю… Подумаю. Ты ведь не захочешь этим заняться?
— Н-нет, пожалуй. Не моя область.
— Вот видишь. Ладно, все. Ванна — и спать. До завтра.
— До завтра, Марк. Я прилетаю ночью.
Он схитрил. Не сказал Дику всей правды. Обычно говорил все как есть, а на этот раз скрыл. Последний концерт в Осаке попросту провалился. То есть с точки зрения публики все было как всегда. Два с половиной часа музыки, любимые песни, пришлось и «Другие миры» исполнить — на бис, публика привыкла, что он поет эту песню в финале, как дань отцу, великому человеку. Пусть не великому — просто известному. Марку не нравилось, да что там «не нравилось», он терпеть не мог, когда журналисты писали, что он сын «того самого Эверетта, который придумал параллельные миры». Марк был сам по себе, всегда, с детства. Не потому, что таким было его желание, а потому, что отца у него, по сути, не было. Или правильнее сказать, желание самостоятельности, естественное в подростковом возрасте, было поддержано отцом, не в том смысле, как об этом обычно пишут в мемуарах: «будь самостоятельным, сын, ты должен сам решать свои проблемы, а я тебе помогу в трудную минуту, можешь не сомневаться, я ведь твой отец». Ха! Эверетт-старший никогда не произносил такую фразу. Если бы кто-нибудь произнес при нем что-то подобное, Хью Третий поднял бы на говорившего рассеянный взгляд, а потом опустил бы и продожил читать… что он обычно читал дома… Газеты, да. Книги? Научные — конечно, Марк видел много книг с непонятными названиями на корешках у отца в кабинете, куда ему обычно ход был закрыт — не запрещен, в семье не было прямых запретов, «не ходи туда, ты будешь мешать отцу» — но он просто знал, что нельзя. Отец однажды посмотрел на него, когда Марк в поисках игрушки вошел в «запретную комнату». Только посмотрел, ни слова не сказал, и взгляд его был вовсе не сердитый, не осуждающий, не приказывающий. Равнодушный, пустой взгляд — как если ты идешь по улице, на скамейке сидит чужой дядя и читает газету, а может, думает о своем, ты проходишь мимо, вы встречаетесь взглядами, и ты быстрым шагом уходишь, почти убегаешь, дальше, дальше, потому что во взгляде такое равнодушие, пустота, уж лучше бы крикнул, обругал, обозвал «плохим мальчишкой», такого отца он мог бы полюбить, да, наверно, хотя это он сейчас так думает, чисто теоретически, а на самом деле не было ничего. Он тогда отступил за дверь, не повернулся спиной, а отступил, пятясь, не отрывая взгляда от пустоты, и дверь не захлопнул, а закрыл тихо-тихо — не потому, опять же, что не хотел мешать, а потому, что пустота — это и тишина тоже.