Мы должны ехать к нам домой, но ему непременно надо заскочить на минуту к себе. Ему нужно сделать один звонок. Нет, от нас он его сделать не может. Но почему–то я должна подняться с ним, а не ждать его в машине. И я поднимаюсь. Квартира пустая, все его домашние на даче. Я сижу на стуле около его стола, «Сиди тут и никуда не ходи!» — говорит мне сурово, хотя я и не собираюсь бродить по квартире. Он перебирает какие–то бумажки на столе. Заметно, что перебирать их ему вовсе не нужно. Потом подходит к телефону. Ему никто не отвечает, он говорит на автоответчик:
«Маленькая моя, солнышко мое, прости, я могу задержаться, я очень–очень хочу к тебе, я смертельно соскучился, я примчусь к тебе, нежность моя, как только освобожусь, я так хочу к тебе, я люблю тебя, я весь с тобой».
Я сижу, потупивши, уставившись в свои колени, мне стыдно глаза поднять, поскольку ощущение полное, что я подслушиваю. Стыдно до невозможности. Одновременно я отчетливо представляю себе эту его «малышку». Я представляю себе тонкое долгоногое создание лет восемнадцати — худенькую до прозрачности, до голубизны, с ливнем дымчатых волос по плечам, действительно одну трепетную нежность. Такой у него голос, так он говорит, столько любви льется в трубку. Но я, почему должна это слушать? Для чего ему непременно нужно при мне исполнять этот телефонный акт любви?
Я давно уже хорошо знакома с Алей. Как говорит один мой приятель, ее легче перепрыгнуть, чем обойти. Но, когда я однажды рассказала ей, что слышала это необыкновенное объяснение в любви, она поведала мне, что никогда, ни разу не стерла, ни одного Сережиного послания на автоответчик. И все они вот такие, она хранит их в коробке под кроватью. Все–таки хочется думать, что он не всегда наговаривал их при свидетелях. Может быть, он это сделал специально при мне, зная, что я запомню и расскажу?
Жил он ужасно: он боялся своих домочадцев, а они боялись его. Их жизнь тоже была нескончаемым кошмаром. Во время запоев он гонял по квартире и мать, и жену, и сына. Если удавалось вырваться, они сбегали к Тоне Козловой, иногда несколько дней отсиживались у нее. Однажды, я встретила Лену после такого бегства. Ее не очень–то тянуло домой, и она охотно согласилась зайти к нам. Мы поужинали, поболтали, хотя болтать мне с ней всегда было поразительно не о чем, вообще под ее тяжелым мрачным взглядом даже короткое время жилось неуютно. Но я жалела ее, понимала, что легкости взяться не откуда, все обстояло у нее в жизни скверно и стыдно.
Считанные дни за всю ее брачную жизнь с Сережей ей довелось быть его единственной женщиной. При этом он вовсе не был половым гигантом. Охотно рассказывал, как одна его дама сказала: «Он у тебя даже не лежит. Он у тебя валяется» Вот уж воистину — жизнь под лозунгом: «Смешить всегда! Смешить везде!»
Но и Лена, как умела, как ей было дано, отравляла его существование. Вот этим мраком глаз, какой–то каменной неподвижностью души, раз и навсегда запечатлевшей ее жертвенность и его виновность. Отдельностью своего быта. Это уже после его смерти она так изменилась, просветлела, и даже поумнела. И запела сладкую песню о своей счастливой семейной жизни.
Одним прекрасным днем встретили мы Сережу в Манхеттене и взялись довести его до дома. По дороге он рассказал, что не был дома уже много дней, вышел, наконец, из запоя, чувствует себя отвратительно, а когда подъехали, стал умолять нас подняться с ним, ну, хоть, на минуточку, только войти с ним, хоть пять минут побыть в доме, не дать сразу начаться скандалу.
«Я боюсь, я сам себя боюсь. Я впадаю в ярость. Я знаю, что страшен. Но, знаете, как меня проклинает моя мать: «Чтоб ты сдох, и твой сизый хуй, наконец, сгнил в земле!» Вы можете представить, что бы родная мать так проклинала сына?» Я смеюсь: «Сережа, — говорю — проклятья армянской матери не считаются. Бог их не слышит, Он знает, как она на самом деле любит тебя»
Все–таки, мы поднимаемся с ним, что бы смикшировать эффект его появления. Это нам, кажется, удалось. Сережа усадил нас выпить хоть чашку чая. Мы сели за стол на кухне. Мальчик Коля, очень красивый ребенок, вошел на минутку, угрюмо поздоровался с отцом, а заодно, так же угрюмо с нами.
Лена, встретившая нас через силу приветливо, сказала стоящему пред раскрытой дверцей холодильника Сереже: «Твою колбасу я выбросила. Сколько же она может лежать? Дай им мою». Обыденно и просто: твоя колбаса, моя колбаса. Лена стирала, стиральная машина бурлила–гудела, но кое–как мы беседовали: «У тебя нет стиральной машины? Ну, нет, я не могу в общественной. И потом я ведь каждый день стираю. Ты не стираешь каждый день? А как же?!..» Мы пили Сережин чай и съели по бутерброду с Лениной колбасой. За это время Сережина такса под столом прогрызла две огромные дыры на моей длинной юбке. Но обнаружила я это только дома.