— Тайну всегда сохранить можно, — посматривая узкими светлыми глазами на Озерова, сказал Емельянов. — А вот род войск — никуда не денешься — петлички выдают. Знакомые петлички, — вдруг загораясь, с каким-то радостным возбуждением продолжал он. — Цвет весенней травы. Я, например, убежден, что этот цвет неспроста пограничникам дан. С древних времен. Читал я где-то, что еще при Иване Грозном написали пограничный устав. Только название у него чудное было: «Устав станичной, сторожевой и дозорной службы». Точно. Считайте, первый пограничный устав. И о зеленом цвете вроде там было. Не зря это. Пограничник с природой душа в душу живет.
— Да ты, никак, ученый? — удивленно пропела бабка.
— Еще какой ученый, — усмехнулся Емельянов. — Академию жизни прошел. И сейчас еще курс не закончил. А петлички мне припомнились. Войну с такими же начинал. Отечественную.
— Служили в пограничных войсках? — оживился Озеров.
— Служил. Вот как и вы. Жизнь как вихрь была. В гражданскую сбежал из дому, записался добровольцем. В Красную Армию. С тех пор и закрутилось, завертелось. В пламени, в пороховом дыму…
— За непочтение родителей, — простодушно вставила бабка. — Я своим детям так сказала: забудете мать, бог-то и накажет.
— Это ему не долго, наказывать он мастер, — здоровой, ясной улыбкой просиял Емельянов. — Уж что он со мной ни выделывал, бог этот, а смотри, Агафья Харитоновна, живой я. Живой, точно.
— Да что толку-то, что живой, — рассердилась бабка. — Академии, говоришь, прошел, а прок-то какой?
— Точно, академии, Агафья Харитоновна. И первой той академией была школа краскомов. Афродиты кругом нежными ручками факелы держат. Это чтобы нам, красным офицерам, светло было. Вот какого почета заслужили. Хозяину того особняка дали по шапке — и весь разговор. А как учились! Обед в столовой. Духовой оркестр. Трубы серебряные не играют — поют. Соловьи, а не трубы. Марш за самое сердце хватает, на смертный бой зовет. Посуда на столе, доложу вам, Агафья Харитоновна, фарфоровая. Китайский фарфор, не простой. Посуда тонкая, хрупкая, с малиновым звоном, притронуться страшно. Князья да графы из этих тарелок французские кушанья изволили отведывать. И в этой роскошной посудине — что вы думаете? — селедочный суп! А вместо хлеба — поджаренный овес. Горсточка на едока. Точно!
— Бедные вы бедные, — простонала бабка.
— Богатые, Агафья Харитоновна, — упрямо возразил Емельянов. — Главное богатство — в душе человеческой. Вы думаете, мы овсом хрустели да нюни распускали? Маршировали! Да еще как. Да что маршировали — вскорости полки в атаку водили. За Советскую власть. Помню, сам молодой был, товарищи молодые. И воевать успевали, и про девчат помнили. За девчатами, бывало, головы поворачивали, как подсолнухи за солнцем.
Емельянов рассмеялся задорно и раскатисто. Глаза его вспыхивали живым горячим блеском, плечи вздрагивали от возбуждения, раскрасневшееся скуластое лицо сияло по-детски счастливо.
— А в пограничных войсках давно? — поинтересовался Озеров.
— Еще когда пограничной охраной назывались, — охотно сообщил Емельянов. — Феликс Эдмундович нас распределял. Выпало мне на западную. Нет труднее и лучше службы, чем пограничная. Закалила она меня, дурь из головы выбила. И прямо скажу: все, что есть во мне хорошего, — это ее заслуга, границы. Это я точно говорю.
Озеров вслушивался в рассказ Емельянова, стараясь сопоставить его мысли со своими. Впервые ему доводилось слышать, чтобы о той самой службе, которую он, Озеров, считал такой будничной и однообразной, говорили с таким вдохновением.
Сейчас он словно наяву видел Емельянова в пограничном наряде. Рваная обувь на ногах. Одна винтовка на двоих. Обойма ржавых патронов в кармане обтрепанной кожанки. Наряд идет по непролазным черным болотам, спрятавшимся в сонном мокром тумане. Луна торопливо, с опаской уползает в мутные облака. Тихо, еле слышно хлюпает внизу холодная вода. А наряд идет, идет нескончаемой дозорной тропой…
Емельянов не упоминал о липком поте, о едкой сырости, о натруженных ногах, о пустых желудках. В его рассказе во весь рост вставала красота человеческого труда. Того труда, выполняя который, невозможно предугадать, продлится ли жизнь человека множество лет или оборвется через мгновение за следующим поворотом пограничной тропы. Для него перестрелка с нарушителями звучала музыкой, а ракета, взметнувшаяся над верхушками встревоженных сосен, была призывом к новым свершениям.
«А может, все это только в воспоминаниях? Только потому, что отодвинуто временем? Только это и вспоминается как хорошее и радостное? Даже самое страшное и трудное?» — спрашивал себя Озеров.