«Дорогой Митя! Слов нет, чтобы выразить тебе мое сочувствие. Обо мне не беспокойся. Калитка у черных ворот будет открыта. В нашей беседке, сегодня в пять. Лиза».
Митя пришел почти на полчаса раньше, сел и стал ждать Лизу, следя за игрой золотистых лучей заходящего солнца, отражавшихся в вечерней росе. В воздухе витал неуловимый запах приближающейся осени. На кленовых листьях уже обозначились яркие желтые прожилки, а хор лягушек на стекловском пруду закончил сезон. Послышался шорох. Вскоре на дорожке появилась Лиза. Она выглядела очень возбужденной. По бледным щекам прыгали красные пятна, а глаза лихорадочно блестели. Увидев Митю, она всплеснула руками и воскликнула.
— Боже, что я наделала! Что же мне теперь с тобой делать? Я думала, что ты такой же, как другие! Испугалась тогда… помнишь? Испугалась, что обманываю себя, что тешу надеждой, будто ты не такой, будто любишь меня так, как другие не могут. Зря боялась, совсем зря. И тебя, и себя измучила напрасно.
Лиза подошла, взяла Митю за руку и усадила рядом с собой.
— Я все это время только о тебе и думала, но боялась, боялась…
— Чего? — впервые за все время их странных встреч подал голос Истопчин.
— Ошибиться, нафантазировать, ведь я могла сама себе тебя выдумать, а ты вовсе не такой, — ответила Лиза. — Ведь это только я себя уверяю, будто ты меня любишь, а от тебя этого ни разу не услышала.
Наконец чувство, переполнявшее Митю все это время, прорвалось наружу.
— Лиза, я… Я просыпаюсь и думаю о тебе, я целыми днями как в бреду хожу, ищу тебя повсюду…
— Молчи, молчи, не надо! — попросила она, взяв его руки в свои. — Может, и к лучшему, что ты уедешь. Самой страшно, как подумаю, что мы могли бы натворить… Вдруг это не любовь? Вдруг это просто наваждение? Страсть такая, неизвестно откуда взявшаяся, обуявшая с такой силой, что страшно от нее делается…
Она прижалась к нему, будто замерзла. Митя боялся пошевелиться. И хоть больше всего на свете ему хотелось сжать Лизу в объятиях, он сидел не шелохнувшись, боясь испугать ее. Неожиданно мягкие губы коснулись его щеки, пробежали к уху, потом чуть к шее. В голове будто что-то взорвалось, и Митя крепко прижал к себе Лизу. Та неожиданно вскрикнула и оттолкнула его.
— Нет, — она вскочила и бросилась вон. — Уезжай скорее! Только пиши мне! Я умру, если ты не будешь писать!
V
Два миллиона зо-ло-том, зо-ло-том, стучало в виске назойливым острым молоточком. Два миллиона, чтобы отсрочить введение винной монополии. Два миллиона за два года. По миллиону за каждый. Династии больше не продержаться, говорит Морозов, яростно раздувая свои татарские ноздри. Придут социалисты и устроят все на французский манер. Можно ли верить этому? Абрикосов, муж дочери Глафиры, вчера был и сказал хорошо: «Савва Тимофеевич человек увлекающийся». Оно и правда. Очень увлекающийся. То театр, то революционеры. Пожар у Морозова в груди пылает. Сам по себе горит, а Савва Тимофеевич все оправдания ему ищет. Высокой идеи ему хочется. Смирнов неожиданно почувствовал раздражение. Балаган вокруг вертится. Неужто Савва Тимофеевич считает, что его «политические убийцы», «боевые группы», как они сами себя называют, будут, как актеры Станиславского, по его заказу играть и прославлять своего благодетеля?
Разговоры о винной монополии идут постоянно. Не так давно ее отменили и тут же нашлись кликуши от «общества трезвенников Москвы», которых Смирнов презрительно называл «тайными пьянчугами». Но главный аргумент их уж больно хорош: казна могла бы наполниться. Пятнадцать ежегодных смирновских миллионов пошли бы на государственные нужды — больницы, приюты, дома призрения.
— Видимо полторы тысячи наших рабочих и каждый третий подмосковный крестьянин, лишившись работы, в этих самых приютах и оказались, — сердито ворчал Николай Венедиктович, вымещая свой гнев на обертке от французской шоколадки. — Да и откуда бы на второй год-то деньги взяли?
Недели не проходило, чтобы в какой-нибудь газете или просто на заборе не появилась листовка этого общества. Взять хотя бы одну из последних: «Дело Смирнова подрывает основу Российской государственности, у пьяного и невежественного народа свой царь — Смирнов, и свой флаг — бело-красный, как его этикеты. И закон лишь один — двадцать первый номер. Доколе, вопрошаем мы?…». Ну и дальше, полстраницы такой же чуши.