У подъезда ещё раз поскальзывается, и поддержать на этот раз некому. Когда сумка ударяется о столбик, подпирающий козырёк над дверью, сердце его застывает на мгновение, а уши сворачиваются в трубочку, чтобы не услышать…
Но нет, удар, кажется был не настолько силён. На всякий случай он осторожно ощупывает сумку… Нет, бог миловал.
На третьем этаже попадается соседка из двадцатой.
— Геннадий Суренович, — глаза её и вся физиономия быстро принимают сострадательное выражение. — Бедненький Геннадий Суренович… Примите мои… Простите, что не смогла попрощаться с Мариночкой. Мне так жаль…
— Ничего, ничего, — пыхтит Геша, торопясь пройти мимо. За своё реноме он не боится — понятно же, что муж страдает от недавней утраты, ему не до пустой болтовни, а что вы хотите, три дня вдовства делают своё чёрное дело. Отвали, короче, как тебя там…
— На каком кладбище похоронили Марину Сергевну? — соседка не желает отваливать, у неё ещё много вопросов и сочувствий.
— Её сожгли, — бросает Геша, не сбавляя ходу.
— Сожгли-и? — глаза соседки как слезой наполняются новым любопытством. Ей столько всего хочется спросить, но топот Геннадия Суреновича доносится уже со следующей площадки.
Чем ближе Геша к своей двери, тем больше проявляется его нетерпение — в ускорившемся шаге, в подрагивании пальцев, теребящих брелок на ключах, в дыхании, что стало шумным и суетливым.
Едва закрыв за собой дверь, осторожно опускает сумку на пол, рывками сдёргивает с ног ботинки, бросает на полку кепку, срывает куртку так, что кнопки трещат как очередь из детского автомата с пистонами. Подхватывает сумку и — в два стремительных шага — в туалет-ванную.
Замок-молния — «вж-жи-и-ик!» Из конвульсивно ощерившейся пасти сумки осторожно достаётся пакет с рожей то ли Бритни, то ли Милы. Разворачивается и отбрасывается. Теперь — чёрный, плотный, хрусткий, ломкий. Отброшен.
Он дрожащими пальцами раскуривает сигарету, делает пару глубоченных затяжек, ощущая в горле горькое онемение, какое бывает, когда закуришь после долгого перерыва.
На минуту Геша застывает. Надо же как-то обставить этот момент… облагородить, что ли… оторжествить.
«Ну что, Мариночка, — шепчет он, — вот и всё… Вот и… всё. Двадцать пять лет я терпел тебя, сучка. Двадцать пять лет… мать моя женщина! Наконец-то избавился. Один. Наконец-то — один. Навсегда. На-все-гда! — слово-то какое грандиозное!»
Холодная чёрная керамическая банка в его руках — то ли термос, то ли чудна́я ваза с крышкой — выглядит здесь, в хрущёвской совмещёнке, вычурно и официозно.
Он открывает крышку урны, крышку унитаза, нажимает кнопку слива и медленно, медленно, тонкой струйкой, с чувством, с толком, с расстановкой, наслаждаясь каждой секундой, высыпает из урны в бурлящую клокочущую воду («стихия, блядь!») бледно-серый, пахнущий чем-то животно-химическим прах («ну и гадость!»). Руки его трясутся от возбуждения, и несколько пылинок остаются на ободке унитаза. Геша их с отвращением сдувает внутрь. Дожидается, пока бачок наполнится так невыносимо громко журчащей в ванно-кафельном одиночестве водой и жмёт кнопку ещё раз.
Пафос Метлицкого
— Дикость какая-то, доложу я вам! Натурально дикость! Я интеллигентный человек, идите вы все на хуй! — говорит Сергей Анатольевич Метлицкий, клоун сорока трёх лет из цирка на Малой Пражской, придя с работы.
— Что, Серёженька? Что случилось, мой хороший? — участливо отзывается его супруга, Ольга Леонидовна, домохозяйка неопределённого возраста, но старше мужа.
Тоскливо вечереет. Кухня. Малометражная, как судьба клоуна-неудачника. Клеёнка на столе. Изрезанная. Сиротливые иссохшие крошки возле чайника. Вывернутая наизнанку салфетка в застарелых кофейных пятнах. Чахлая герань на подоконнике.
— Они сказали, что я становлюсь трагиком! Как тебе это?
— Кто сказал, Серёженька? Кто?
— Они, все. Вообрази Уварова с этим его пузом. Вообразила?
— Ну?
— Нет, ты представь, представь. Непременно нужно представить, чтобы было понятно.
— Уваров, Уваров… Это такой…
— Такой козёл пузатый, да, с мордой пьяного дикобраза.
— Ты только успокойся, Серёженька, умоляю. Тебе нельзя волноваться, ну вот ни на столечко нельзя.
— Он мне: ваша буффонада дурна, — Сергей Анатольевич яростно срывает с лица красный шарик клоунского носа, бросает его на стол. Шарик пластмассово подпрыгивает и падает на пол, закатывается за электропечь. Это не цирковой нос — домашний, так что на него можно забить.
— А морда — утюгом, — продолжает Сергей Анатольевич. — Нет, Оленька, ты представь его морду. И всё это с гонором, с гонором!.. Я ему: чем же это так дурна моя буффонада, пидор ты каучуковый? А он мне…