Ничего этот крик не изменил в окружающем мире. И тогда Чадов, сходя с ума от безнадёги, снова перешёл на бег. Измученный долгой дорогой без сна организм сопротивлялся изо всех сил, так что после минуты вялой трусцы Чадов задыхался, будто стайер, отмахавший марафонскую дистанцию. За спиной он слышал пыхтение и нестройный топот — преследователи тоже включили повышенную передачу и теперь, наверное, проклинали свою жертву, заставлявшую выкладываться из последних сил. Но убить Чадова стало для них, кажется, смыслом жизни.
— Помогите! — ещё раз крикнул Чадов, забыв, что крик отнимает силы. И тут же был наказан за это — ближайший из бандитов вытянул руку и почти схватил его за плечо, коснулся цепкими пальцами с грязными обгрызенными ногтями. Тогда, выпучив от ужаса глаза, Чадов ощутил вдруг приток второго дыхания и бросился грудью на пространство, как бегун бросается на финишную ленточку. Следующую сотню метров он буквально мчался и по хлипким звукам шагов преследователей понял, что ему удалось оторваться от них метров на десять самое малое. Вот что значит не употреблять перед стартом!
Потом снова была трусца. Потом — шаг.
На площадь, развалившуюся посреди последних огородов кру́гом выкошенной травы, они вышли тяжело дыша и едва передвигая ноги. И сразу Чадов оказался в центре десятков мутных взглядов, оплетших его словно паучьи узы. Там, на выкосе, были расставлены табуреты и стулья, берущие в круг ещё один, отдельно стоящий, табурет. Сидели на них люди мрачного невыспавшегося вида, всё больше мужчины и старики в чёрных строгих костюмах с галстуками. Вертелись тут же пяток мальчишек разного возраста. В стороне перешёптывался десяток женщин — тоже в чёрных длиннополых одеяниях. Вётлы и вязы, окаймлявшие деревню, окроплены были чернотою вороньей стаи.
«Что за чёрт? — устало подумал Чадов, ещё двигаясь по инерции вперёд, выходя в центр площади, где стоял табурет.
Все были против него, очевидно. И это сразу лишило его воли сопротивляться или бежать дальше. Не было в том никакого смысла — не выпустят, догонят, схватят…
Он устало подошёл к табурету и грузно сел — осел на него. Подоспели его преследователи, приблизились, обдавая кислым смрадом пива и жирного пота. Прерывисто дыша и натужно сдерживая шумность дыхания, встали за спиной.
— Ну вот, — поднялся со своего места измождённый старик в шляпе, в чёрных сапогах, в которые заправлены были брюки под чёрным же пиджаком. — Ну вот, стало быть. Развозить не будем, недосуг нам всем. Нынче подать платить. Праздник, опять же, завтра, — он поправил чёрный галстук, быстрым взглядом мазнул по лицам собравшихся. — Всем всё ясно про человека сего. Да и не человек то вовсе, а скот безобразный. Даром никого в поголовный иск отдавать не станут. Бумагу из города все видели? Все. Так что… — и старик многозначительно махнул рукой.
Шорох голосов одобрил эту резолюцию.
— Про… простите меня, — выдохнул Чадов, пытаясь беглым взглядом охватить лица. Но проникнуть в эти лица было невозможно, будто их и не было вовсе, а были вместо них серые пыльные мешки, натянутые на головы. — Отпустите меня, бога ради, — всхлипнул он, окончательно теряя осознание мира и себя в этом мире. Всё было не то и не так. И одно только было ясно со всей бесповоротной окончательностью: не отпустят.
Его, кажется, не услышали за поднявшимся гомоном.
— Развозить не будем, — повторил старик и, ещё раз обежав глазами собрание (тоже, наверно, не различая лиц), снова махнул рукой.
Просы́палась, прошелестела над выкосом ещё одна вялая волна ропота. Одинокий аплодисмент плеснулся где-то у частокола и тут же смущённо стих. Кто-то зашёлся в лихорадочном трухлявом кашле. Один из мальчишек послал в Чадова неметкий голыш. Другие засмеялись его промаху, опасливо поглядывая на взрослых. Старик снял шляпу и уселся на место.
Словно это было зна́ком, один из преследователей тут же взял Чадова за волосы, оттянул его голову назад, прижимая затылком к потной рубахе на пузе, а соподельник его торопко, но без суеты принялся вспарывать розочкой чадовское горло.
«Вот и всё, вот и смерть», — трепетно подумал Чадов сквозь беззвучную невесомость, приподнявшую тело.
Спор о поэзии в десятом «А»
Солнце проникает сквозь скучающие по субботнику окна, распадается на лучи и лучики, на блики и отсветы, тепло щекочет глаза своей апрельской непосредственной ясностью. Зудит и тычется в стекло проснувшаяся, имбецильного вида муха.
Семён Модестович Глотов, учитель литературы, вздыхает, вполуха слушая как десятиклассники обсуждают Гумилёва, ну, то самое: с тусклым взором, с мёртвым сердцем в море броситься со скалы…