Я встал, подошел к столу, взял в руки «Трапезу бедняков», и… у меня перехватило дыхание: Этьен и Тереза казались счастливейшими людьми в мире, они сидели обнявшись, они смотрели друг на друга, они любили друг друга, улыбались друг другу… А вот трапеза их по-прежнему была трапезой бедняков. Да не в курятине же дело, не в том смысл офорта, не в том суть жизни, черт возьми.
Этот изменившийся рисунок Пикассо есть только у меня, больше нигде и ни у кого. Его изменил не Пикассо, а мы: Этьен — тем, что пришел ко мне, а я — тем, что ждал и принял его как друга. Возьмите любую репродукцию «Трапезы бедняков» — они обычны, необычна только та, что хранится у меня. Единственная в мире!
…Знаете, Мелеке-ханум, я ведь никому не рассказывал об этом случае. Какой смысл? Все равно никто не поверит. Самый близкий друг у человека — это он сам. Это я самый лучший собеседник — он все поймет… Так что двадцать метров магнитофонной ленты наших с вами служебных разговоров — это для меня не так уж и мало, поверьте, Мелеке-ханум. Я знаю, в глубине души и вы мне не верите, — жаль, что я не взял с собой репродукции! Вот вернемся в Баку — обязательно покажу…
Поезд равномерно потряхивало на стыках рельсов.
Мелеке-ханум прошептала:
— Я вам верю…
Сказано это было с таким чувством, что я пристально посмотрел ей в глаза. В них отражалось внутреннее потрясение, но какое-то свое, тайное, это не было только впечатлением от моего рассказа.
— Я верю… Даже если не покажете… Вы… помните, конечно, картину Латура «Святой Себастьян», — Себастьяна оплакивает святая Ирина?
Я, как бы почувствовав что-то странное, сказал:
— Да, помню.
Я действительно помнил эту картину: четыре женские фигуры, склоненные над телом обнаженного мужчины, пронзенного стрелою, — в темноте ночи, освещенные только одинокой свечой.
— Вы помните, в какой неудобной позе лежит на земле Себастьян? Его положение так неестественно… И эта неестественность так мучительна… Вы помните?.. Теперь… теперь на моей репродукции это не так… Я вытащила стрелу из тела Себастьяна! Вот она!
Дрожащими от волнения руками Медеке-ханум торопливо открыла свою дорожную сумку и достала оттуда стрелу сантиметров в десять. Это была хотя и маленькая, но настоящая стрела. Стрела, вынутая из тела святого Себастьяна, — я почувствовал ее подлинность всем своим существом!
— Я тоже страдала, как и вы. С тех пор как я увидела репродукцию этой картины, я не находила себе места. Я — Скорченное в муке тело Себастьяна все время стояло у меня перед глазами. Однажды ночью я встала с постели и, сама не знаю как, взяла в руки эту репродукцию и вытащила стрелу… Теперь на моей репродукции Себастьян не так измучен, и тело его не так скорчено в муке, нет даже следа от стрелы… Я до сих пор тоже никому не рассказывала об этом. А стрелу эту я всегда ношу с собой. Боюсь, увидит муж, а я не смогу ему объяснить так, чтобы он поверил. И выбросить стрелу не могу, — мне кажется, я предам тогда что-то самое высокое, самое святое в моей жизни…
Мелеке-ханум положила стрелу в сумку и, взволнованная, вышла из купе.
Я же был спокоен, у меня не стучало сердце, не темнело в глазах, не выступал холодный пот, только голова у меня раскалывалась; мне казалось, что она сейчас разлетится на куски.
Почему нам кажется, что лучший собеседник, самый близкий и родной человек — это мы сами?
Почему Мелеке-ханум носит с собой эту стрелу, боится, что муж увидит, а она не сможет ему объяснить, почему? Может быть, с ним произошел такой же невероятный случай и он тоже никому о нем не рассказывает?
Пройдут дни, месяцы, годы, Мелеке-ханум надоест таскать с собой эту стрелу, она выкинет ее в мусорный ящик. Она совершит предательство, потому что она никому не может ее показать. Почему?
Я не знаю, скоро ли Мелеке-ханум вернулась в купе, потому что я поднялся на свою верхнюю полку и впервые после долгого времени заснул сном праведника.
ИЗМЕНЕНИЕ
Наш дом походит на корабль,
В такие дни…
а комната — на каюту. Фикрет Садыг
Перевод А. Орлова
Конечно, об этом странном происшествии можно было бы и не писать — настолько оно невероятно. Но разве не знаменательна большая странность сама по себе? Иногда нам кажется, что дни наши текут уж очень обыкновенно, нет никакой разницы между вчера и сегодня, а на самом деле только это предположение и делает их похожими, и мы почему-то не торопимся его опровергать.
Если вы помните, вечером 6 апреля 1968 года в Баку хлынул ливень, хотя днем погода была очень ясная и теплая, весенняя. Некоторым этот день запомнился потому, что незадолго до дождя закончился второй тур тридцатого первенства страны по футболу, и «Нефтчи» в игре с «Черноморцем» провел в ворота команды одесситов четыре безответных мяча.
К сожалению, двадцативосьмилетний композитор С. Гайыблы не был футбольным болельщиком, к сожалению — потому что царившая в этот день в среде болельщиков радостная атмосфера больших надежд нисколько на него не подействовала, а вот сильный дождь, пошедший не ко времени, почему-то поверг его в уныние.
Молодой композитор С. Гайыблы, проснувшись в этот день утром, и не предполагал, что вечером и особенно ночью того же дня он будет в таком подавленном настроении. Впрочем, это не было для него таким уж сюрпризом. По-видимому, на людей, считающих себя одинокими, резкие изменения погоды влияют больше, чем на супружеские пары.
В шестнадцатиметровой квартире С. Гайыблы, что в новом семиэтажном доме на углу улиц В. и С., не было пианино, и каждый раз, когда хотелось поработать, он был вынужден идти в клуб маляров и садиться за инструмент, сиротливо стоящий за перегородкой. Клуб маляров находился на улице Хагани, и расстояние между ним и домом, где жил С. Гайыблы, то равнялось расстоянию от Земли до Луны или еще больше — двум-трем световым годам, то одному мигу, — это зависело от желания С. Гайыблы работать. А желание работать, как известно, зависит от целого ряда причин — мы не будем их перечислять, — хотя и говорят, что работать можно всюду и всегда.
С. Гайыблы занимал должность в клубе маляров: он был руководителем коллектива художественной самодеятельности и раз в неделю, по вторникам, занимался с малярами, то есть раз в неделю, во вторник, он бывал в еще более подавленном настроении, потому что там был такой заместитель заведующего клубом, который не давал ему дышать. Он говорил: «Слушай, дорогой, ну что ты там сочиняешь? Иногда по радио передают: драм-ба-ба-бам, драм-баба, бам, — где же плач нашей кеманчи, где стоны нашего тара, где гром нашего нагара?» Много чего еще он говорил, да Притом с таким жаром! Старался, чтобы коллектив самодеятельности маляров не подпал под вредное влияние приверженцев моды без роду без племени, а таковым в его глазах и был молодой композитор С. Гайыблы.
И поэтому для творческих занятий С. Гайыблы обычно приходил в клуб поздно вечером, когда там уже никого не было, кроме сторожа. Этот сторож был заядлый курильщик, каждый раз он просил у С. Гайыблы одну сигарету при встрече, а другую при прощании — как закон.
В этот день по дороге в клуб С. Гайыблы вдруг подумал, что у сторожа, конечно, всегда есть что курить; сигарету же, полученную от него, сторож считает своей законной добычей, а по какому, спрашивается, праву? Когда он, поздоровавшись, вошел внутрь и сторож, как обычно, попросил у него сигарету, С. Гайыблы в ответ развел руками. Сторож как будто не поверил своим глазам, он улыбнулся и высказался в том смысле, что очень хочется закурить. Тогда С. Гайыблы сказал, что сигарет у него нет, потом достал из кармана пачку «Авроры», неторопливо закурил и поднялся по лестнице, сам немало удивляясь своему поведению.