Собаки кружили вокруг него и, не останавливаясь, двигались вместе с человеком неизвестно куда.
Наконец Керим-киши нащупал железные ворота. Калитку замело, и он, собрав все силы, начал незанятой рукой отгребать снег. Ему казалось, что собаки помогают тоже, передними лапами разгребают сугроб.
Когда, открыв калитку, он вошел во двор, у него была только одна мысль: вход в конуру Набрана не со стороны Каспия, и ветер, может быть, не насыпал туда столько снега.
— Набран! — позвал он, прислушался и услышал тихий собачий визг. И хотя Керим-киши не чуял уже ни рук, ни ног, ни собственного тела и ничего больше не видел, он думал все же, что это, если не мерещится, действительно скулит Набран, и еще: что долгие эти дни Набран, видно, ждал его…
Все, что было потом, было совсем как во сне.
Ему казалось, что псы, которые раньше путались у него под ногами, забились, дрожа, к Набрану в конуру, и он, с трудом развернув сверток, достал им пищу.
Потом он на мгновение словно очнулся, потому что совершенно ясно услышал рядом голос Ахмеда: «Отец! Отец!..»
И больше он не слышал ничего.
…Врач отошел от постели больного, посмотрел на Аяза, потом на его сестричку и старшего брата, потом на Ахмеда, на Фазилю, на стоявшую в дверях Рахиль Хаимовну и снова обернулся, взглянул на лицо Керима-киши, утонувшее в мягкой подушке.
— Пневмония, — сказал он.
Ахмед смотрел, не отрываясь, на беспомощного отца, на лицо с закрытыми глазами, и в сердце его стучало: «Отец, отец, мой отец!»
И если бы Керим-киши смог сейчас увидеть в зеркале глаза Рахили Хаимовны, он понял бы, что старая женщина плачет. Потому что несчастен тот парикмахер, от которого уходит его последний и единственный клиент.
…Ну, а что до погоды, то через два дня в Баку прекратился снегопад. Ветер утих, и выглянуло солнце, и даже трудно было себе представить, что всего только два дня назад такой огромный пес, как Набран, оставшись в конуре, скулил от холода и страха.
МОТОЦИКЛ ЗА ПЯТЬ КОПЕЕК
Перевод И. Золотусского
— Пап, а горы курят?
— Нет, курят только люди.
— Неправда! И обезьяны курят, я сам видел по телевизору.
— Ну, если ты видел… Обезьяна сама курить не может, ее кто-нибудь научил.
— Кто?
— Человек.
— А кто научил курить горы?
— Что ты мелешь? Где ты видел, чтобы горы курили?
— А вон! — И Толик протянул руку, показывая на Кавказский хребет.
Действительно, горы курили. Они славно так попыхивали облачками, пуская их кольцами в небо.
— Видишь, папа?
«Теперь он будет твердить, что горы курят, и от него не отделаешься», — подумал я.
— Пап, ты видишь?
«Теперь он стал называть меня папой. Раньше называл «ата»[2]. Я его тоже недавно переделал в Толика. Настоящее имя его Тебриз. Впрочем, не все ли равно — Тебриз или Толик? Что меняется от того, что человеку дают другое имя?»
Я тут же поймал себя на том, что философствую. Что ж, это от безделья. Толик развлекается, а я скучаю. А когда скучно, начинаешь философствовать.
— …Пап, ты видишь?
«Вот пристал! Если я сейчас скажу «вижу», он не отстанет. Он спросит, а как горы научились курить, где у них рот и какие они курят сигареты».
— Давай покатаемся на лодке, — сказал я ему. — Сегодня тихая погода. Мы возьмем лодку и погребем вволю.
— Давай! Давай! — закричал Толик. Он сразу забыл про горы.
Озеро было близко, в двух шагах. Мы уже подходили к нему, как Толик вдруг остановился.
— Пап!
— Что?
— А мама говорила, что на озеро ходить нельзя.
«Ну вот, Сурея уехала, а запреты ее остались. И сама она смотрит на меня глазами Толика, так похожими на глаза ее матери Мушкиназ-ханум. Смотрит и ждет ответа».
— Мы маме не скажем. Она не узнает.
«Конечно, она узнает. Толик проговорится. И тогда посыплются упреки: ты подрываешь мой авторитет, ты плохо воспитываешь ребенка. Ты учишь его лгать». В заключение Сурея скажет: «И все это потому, что ты циник».
«Боже, это я-то циник! Дорогой товарищ Сабир Меликов! Дорогой кандидат искусствоведения! Отныне тебе придется подписывать свои статьи новым именем — С. Циник. Надо бы сказать об этом Сурее. Но вряд ли это покажется ей остроумным. Поэтому я лучше промолчу, когда она приедет».
На берегу озера стоял киоск проката. Я оставил там свои часы и получил взамен два весла.
Я посадил Толика, сел сам и оттолкнул лодку от причала. Она тихо заскользила по гладкой воде. Как давно я не греб! Мы уже неделю живем в Кисловодске, а я еще не брал в руки весел.
Когда-то, когда мы приезжали сюда с отцом, я греб каждый день. Я не вылезал из лодки. Толика еще не было на свете, и я увлекался культуризмом, но из этого ничего не вышло. Неужели было время, когда Толика не было? А настанет время, когда меня не будет, а потом не станет и Толика…
Я даже присвистнул от неожиданности этой мысли, — Папа, ты забыл, что мама говорила: не свисти! — Да… помню, Толик.
— А почему ты свистишь?
— Пардон, больше не буду.
Я сказал это и стал ждать, что Толик спросит, что такое «пардон». Но он не спросил. Наверное, я объяснял ему это когда-нибудь.
— Пап, а это что?
Толик показывал на стоящие на берегу деревянные зонты-грибки. «Если я ему сейчас скажу, что люди боятся солнца и прячутся под грибками, он спросит, а почему они боятся. А если отвечу, что солнце жжет, последует вопрос, почему жжет, и т. д».
— Толик, ты хочешь купаться?
Глаза его загорелись, но тут же погасли. Он вспомнил: мама сказала «нельзя».
Мы познакомились с Суреей в Кисловодске. Она жила с родителями в автопансионате, на берегу озера; наша семья снимала комнату в городе. Я приходил на озеро кататься на лодке и купаться. Сурея была тогда высокая, стройная, ее большие голубые глаза смотрели таинственно. Впрочем, глаза у нее и сейчас большие и голубые. С тех пор я каждый свой отпуск провожу в автопансионате, месяц законный, а полмесяца без сохранения содержания. Когда-нибудь на стене этого пансионата повесят доску: «Здесь в течение шести лет ежегодно отдыхал выдающийся искусствовед Сабир Меликов». И ниже даты рождения и смерти (1937 —19..) Но почему тысяча девятьсот? Может, я умру в двадцать первом веке?
Обычно мы приезжаем сюда с родителями Суреи.
У ее отца есть «Москвич», и он везет нас сюда своим ходом. На этот раз мы приехали втроем: я, Сурея и Толик. Отец и мать Суреи остались в Баку — их младший сын Демир поступает в институт. Мои в Бузовнах на даче..
Я вспомнил, какую послал Сурее телеграмму, и мне стало не по себе. Глупо острить, когда у человека горе. Утром от Суреи пришла телеграмма: «Долетела благополучно. Здесь ужасно. Послезавтра буду там. Целую вас. Жду вашего ответа. Сура-мама». «Сура» предназначалось мне, «мама» — Толику. Но я Толику ничего не сказал. Зачем рассказывать ребенку о смерти? Умерла тетя Фира, Фирангиз… Что я отвечу Толику, если он спросит: «Что такое «умерла»?»
А телеграмму я дал действительно глупую: «Тот же голос, тот же бас. В пансионате тот же Басс».
Иосиф Самойлович Басс — бессменный директор пансионата. С тех пор как я открыл глаза, я помню этого Басса. Невысокий, рыжий, он с той же улыбкой, с теми же унылыми движениями, с той же надеждой в глазах встречает и провожает отдыхающих.
Сурея прочтет телеграмму и скажет: циник. Она скажет это про себя, потому что обо мне она говорит только с собой.
Глупо, глупо, глупо…
Я взглянул на руку. Кожа под часами была белой-белой. Вся рука загорела, а от часов остался след. Пр-том и он загорит. Если в киоске проката вдруг потеряют мои часы, след загорит, и будет казаться, что часов не было. А останется ли след от Фирангиз? Чем заполнится место, оставленное ею в этом мире? Ничем! Миру нет дела до исчезновения Фирангиз. Он даже не почувствует пустоты: ее место заполнится водой, воздухом, солнцем. И солнце будет светить по-прежнему, как будто не было Фирангиз. Почему?