— Как Давид Голиафа, — говорит архидьякон, придвигая четыре карты партнёру. Он идёт с козыря, затем снова с козыря, затем с короля, затем с туза, затем с десятки от длинной масти, которая выбивает у костлявого доктора последний оплот — козырную даму, на которую тот возлагал столько надежд.
— Что, нет второй пики? — спрашивает архидьякон партнёра.
— Только одна пика, — утробно басит дородный ректор. Он сидит багровый, молчаливый, внимательный — надёжный, хоть и не блистательный союзник.
Однако архидьякона не страшит отсутствие пик. Он мечет карты со скоростью, которая почти бесит контрпарнёров, отодвигает четыре им, показывает остальные через стол багровому ректору, объявляет «два за леве, два за онёры, плюс премия за лишнюю взятку», отмечает под подсвечником требл и успевает раздать вторую колоду быстрее, чем костлявый доктор — сосчитать свой проигрыш.
Но вот приём и закончился. Гости, обуваясь и закутываясь в шали, говорили, как замечательно он прошёл. Миссис Гуденаф, жена краснолицего ректора, стиснув руку смотрителя, объявила, что никогда так не веселилась, что показывает, как мало радостей позволяла себе эта дама, ибо она весь вечер молча просидела на стуле. А Матильда Джонсон, разрешив молодому Диксону из банка застегнуть ей на шее плащ, думала, что двухсот фунтов в год и домика вполне довольно для счастья; а кроме того, наверняка он когда-нибудь станет управляющим. Аполлон, убирая флейту в карман, чувствовал, что сегодня покрыл себя славой. Архидьякон позвякивал в кармане выигрышем. И только костлявый доктор ушёл, ни сказав ничего вразумительного; слышно было лишь, как он вновь и вновь бормочет на ходу: «Тридцать три пойнта! Тридцать три пойнта!»
Когда все разошлись, мистер Хардинг остался один на один с дочерью.
О чём беседовали между собой Элинор Хардинг и Мэри Болд, нет надобности рассказывать. Надо радоваться, что ни историк, ни романист, не слышат всего, что говорят их герои и героини, иначе как бы они укладывались в три тома? Тут и двадцати бы не хватило! Про данную историю я подслушал так мало, что надеюсь вместить её в триста страниц и к общему удовольствию обойтись одним томом. Однако о чём-то они беседовали, и пока смотритель задувал свечи и убирал инструмент в футляр, дочь, печальная и задумчивая, стояла у пустого камина. Она намеревалась поговорить с отцом, но ещё не решила, что сказать.
— Ты идёшь спать, Элинор? — спросил он.
— Да, — ответила она, отходя от камина. — Да, наверное. Но, папа… мистер Болд сегодня не пришёл. Ты знаешь, почему?
— Его приглашали. Я сам ему написал.
— Но знаешь ли ты, отчего он не пришёл, папа?
— У меня есть догадки, Элинор, но в таких делах бесполезно гадать. Почему ты спрашиваешь?
— Папа, скажи мне, — воскликнула она, обнимая его и заглядывая ему в лицо, — что он задумал? Из-за чего это всё? И есть ли… — она не знала, какое слово подобрать, — есть ли опасность?
— Опасность, дорогая? Про какую опасность ты говоришь?
— Опасность для тебя. Грозит ли тебе это неприятностями, потерями или… Ох, папа, почему ты мне раньше всё не рассказал?
Мистер Хардинг не судил строго ни о ком, а уж особенно о дочери, которую любил больше всех на земле, и всё же сейчас он подумал о ней хуже, чем следовало. Он знал, что она любит Джона Болда и всецело сочувствовал её любви. День за днём он всё больше думал об этом и с нежной заботой любящего отца пытался измыслить, как повернуть дело, чтобы сердце дочери не стало жертвой в их с Болдом противостоянии. Сейчас, когда Элинор впервые об этом заговорила, для мистера Хардинга было естественно подумать в первую очередь о ней, а не о себе, и вообразить, будто дочку тревожат не отцовские, а собственные заботы.
Некоторое время он стоял молча, затем поцеловал её в лоб и усадил на диван.
— Скажи мне, Нелли, — начал отец (он называл её Нелли в самом ласковом, в самом добром расположении своей ласковой и доброй натуры), — скажи мне, Нелли, тебе очень нравится мистер Болд?
Вопрос застал Элинор врасплох. Я не утверждаю, что она забыла про себя и про свои чувства к Джону Болду, когда говорила сегодня с Мэри, — безусловно, нет. Ей было бесконечно горько от мысли, что человек, которого она любит и чьим расположением так гордится, взялся погубить её отца. Её самолюбие было уязвлено тем, что чувства не удержали его от подобного шага, а значит, не были по-настоящему сильными. Однако больше всего Элинор тревожилась за отца, и когда спросила про опасность, имела в виду опасность именно для него, поэтому совершенно опешила от вопроса.