Комсомольское собрание проходило в зале, только члены бюро уселись не на сцене, а ближе к нам, перед задвинутым занавесом, на котором было нарисовано море и чайки. Начали сразу после уроков, потому что в нашу десятилетку ходят из других рабочих посёлков за пять — восемь километров и ребятам надо до темноты добраться домой.
Когда стали обсуждать заявления, тихонечко вошёл Афанасий Афанасьевич, по обыкновению с расстёгнутым воротником (он иногда страдал удушьем). Пройдя на цыпочках, он сел у окна, раскрыв сначала форточку.
Так я эти дни тревожился, а как началось, наоборот, сразу успокоился, только весь как-то подобрался. Первым разбирали заявление Нины Воробьевой из нашего 9-го «Б». И… не приняли. Потому что она плохо училась, ничего не читала, отказывалась наотрез от общественной работы и только и делала, что вышивала, даже в школе. Вышивает она замечательно, её рукоделия даже на областную выставку послали. Нина так расплакалась, что икать начала. Она клялась, что исправится, но ребята были непреклонны. А секретарь Лёша Морозов сказал ей:
— Ты сначала исправься, а потом приходи.
Вторым разбирали Ваську Каблова из 9-го «А» и тоже не приняли, потому, что он получил четвёрку по поведению. Васька говорит:
— Так не двойка же? Четыре означает хо-ро-шо.
Никак не могли ему втолковать, что за поведение этого мало. Так и не захотев понять, он обиделся и ушёл, громко хлопнув дверью. Ефимка шепнул мне, что сначала разбирают плохих, а хороших, которые будут приняты, берегут «на загладку». Только он так сказал — и выкрикнули мою фамилию:
— Яша Ефремов!
Я не мог сразу сообразить, начиналась ли это уже «загладка» или ещё длилось постыдное начало? Вышел к столу смущённым, одёргивая новую гимнастёрку, которую мне мачеха сшила к торжественному дню.
Все смотрели на меня как-то странно. Будто наши ребята и будто уже не они. Удивительно, как меняются лица, когда ты один, беззащитный, стоишь перед собранием людей. По отдельности я никого из них не боялся, а теперь просто дрожал от страха. Лёша Морозов с загадочным выражением голубых выпуклых глаз (девчонки его зовут «лупоглазым») прочёл моё коротенькое заявление. Один Афанасий Афанасьевич оставался таким, как всегда, и даже подмигнул мне: дескать, не робей, парень. И такой родной показалась мне вся его нескладная щуплая фигура, что у меня защипало в глазах.
Павлушка Рыжов всегда изощрял над ним своё остроумие (разумеется, за глаза) и уверял, что Афанасий Афанасьевич пьёт горькую и что жена ему изменяет. Всё это было неправда, и я не раз во всеуслышание объявлял, что Павлушка подло лжёт. Сейчас он смотрел на меня с плохо скрытым недоброжелательством. Уж очень ему не хотелось, чтоб и меня приняли в комсомол. Он словно чувствовал, что вдвоём нам будет в организации тесно. Рыхлый, толстый, с бесформенными губами, одетый, как всегда, лучше всех, лгун, лицемер и краснобай, он мне внушал мучительное отвращение.
— Расскажи свою биографию, — услышал я голос Морозова будто издалека.
Я рассказал очень коротко: что там было рассказывать — родился, учился… и, подумав, добавил: «Сейчас учусь в 9-м „Б“, а после школы стану, — я на миг запнулся, ребята смотрели на меня с интересом, и я выпалил: — „Буду штурманом!“ И лучше бы мне этого не говорить. Все рассмеялись, и Афанасий Афанасьевич тоже. — А трактористом не хочешь? — звонко выкрикнула одна из девчонок, и сразу посыпался ворох вопросов:
— А почему не просто ловцом в нашем колхозе?
— Если все будут капитанами, кто будет работать в колхозе?
— Почему это именно капитаном, чтоб распоряжаться?
— А на целину ты не поехал бы?
Кричали одни девчонки, даже раскраснелись все от злости.
Справедливости ради отмечу, что вопросы эти были не так уж глупы, как это кажется. Дело в том, что в нашей школе почти все мальчишки мечтали стать капитанами и штурманами, и никто не хотел быть «простым» рыбаком. Другое дело, что редко кто становился капитаном. Но колхоз нуждался именно в рядовых ловцах. Столько лет прошло после войны, а до сих пор на рыбный лов выезжали в большинстве женщины, старики и подростки. Были, разумеется, среди ловцов и мужчины — те, кто не закончил школы, как Фома, например.
Лёша Морозов нетерпеливо постучал по столу авторучкой.
— Что за неорганизованность. Вопросы надо задавать по очереди.
Все разом стихли. Девчонки со степенным видом спросили кое-что по уставу комсомола и международным событиям. Я отвечал в общем правильно. Но вот Павлушка поднял руку, и я застыл в ожидании неприятности.
— У меня такой вопрос, — гнусавя и растягивая слова, начал Рыжов, — предположим, мы тебя примем, так? Если тебе скажут: или комсомол, или море. Что ты выберешь?
— Никто не скажет, — загорячился я, — будто нельзя комсомольцам плавать в море…
— Конечно, можно! — дружно загалдели мальчишки. Но Павлушка стал настаивать на своём.
— Мне важно его отношение, как вы не понимаете. Если, к примеру, комсомол потребует от тебя: откажись навсегда от мысли стать штурманом. Что ты выберешь: штурманом быть или комсомольцем?
Я ответил, не задумываясь:
— Комсомольцем, конечно; а сам буду матросом или ловцом.
— Нет. Совсем отказаться от моря, навсегда! — поспешно поправил Рыжов, ещё более гнусавя.
Я покраснел мучительно, жгуче, мне вдруг сделалось так жарко, что я аж вспотел весь. Ребята притихли, их заинтересовала такая постановка «опроса. Я понял, они думали сейчас: „Как его принимать, если он ещё колеблется, море ему выбрать или организацию“. Лёша Морозов вопросительно взглянул на учителя. Афанасий Афанасьевич уже хотел вмешаться, но я в этот момент сказал:
— Мне надо подумать!
— Подумай, — почти машинально согласился Лёша и опять посмотрел на классного руководителя, но тот с большим любопытством разглядывал меня. Его, видимо, очень заинтересовало, как я отвечу.
Наступила невообразимая тишина. Даже стулом никто не скрипнул, не пошевельнулся.
Я стал думать.
О нет, я не выбирал. Я только представил себе, как я буду жить без моей мечты. И мир сразу как-то потускнел, увял, съёжился. Вот только ещё минуту назад жизнь была захватывающе интересной, таинственной, полной глубины и смысла. Что-то яркое, праздничное, торжественное было в ней. И вдруг всё потускнело. Я представил длинную череду самых обыкновенных дней, когда я честно и добросовестно тружусь в одной из любых не морских профессий. Что-то отлетело от жизни, её душа, самая её сущность.
Надо было скорее думать — все ждали моего ответа. А я смотрел в раскрытые окна на золотистый песок на площади, на развешанные для просушки сети, очертания маяка в голубоватой дымке, и в голову мне лезли обрывки из старой, потрёпанной лоции. «Должно обращать внимание на то, чтобы смотрящие вперёд помещались на корабле в таких местах, где корабельный шум наименее мешал бы слышать звук туманного сигнала. На береговых маяках во время тумана, метели, вьюги и пасмурности производится звон в колокол двойными ударами с перерывом не более трёх минут».
Смотрящие вперёд — это те, кто ведёт корабли вперёд, что бы там ни происходило на море. Пусть ночь, осенние злые штормы, гололедица, ревущие буруны, а внизу подводные скалы, затонувшие суда, которые «представляют опасность для мореплавания». Опасность, риск, разлука с близкими, тяжёлые изнурительные вахты — я не. обольщался, ведь я вырос среди моряков и знал, что такое труд моряка.
Маячный огонь светит в ночи, но так далеко; на мачте поднимаются штормовые сигналы, днём чёрные конусы, ночью красные фонари — так указано в лоции, и не всегда придут на помощь, если летит в эфир отчаянное SOS. He для них, ведущих вперёд, якорные стоянки, тихие пристани. Никто не собьёт их с курса…
И, словно Павлушка отнял у меня самое дорогое в жизни, я почувствовал к нему нестерпимую ненависть, от которой мне даже стало больно физически. Не помню, чтобы я когда-нибудь раньше чувствовал такой гнев. Сам не замечая того, я сжал кулаки и шагнул к Павлушке, сидевшему в первом ряду, — всегда и везде он лез в первые ряды. Он отшатнулся.