И прошаркал в комнату. На письменном столе у самой двери из треснутой банки торчали шесть-семь черных ручек без перьев. Возле банки стоял пузырек чернил с резиновой крышечкой, лежало перо. На узкой скамье позади стола лежала тетрадь с наскоро разлинованными страницами. Бернштейн навис над трубой парового отопления — отогревал руки. Рядом с трубой помещались унитаз с щербатым стульчаком и громадное деревянное корыто — Мишина ванна. Вдруг у Бернштейна отвисла челюсть, он сорвался с места. И с криком: «Разбойник!» — погнался по комнате за тараканом.
Миша снял с пузырька крышечку, выбрал ручку. Таракан удрал, Бернштейн сел на стульчак и задумался. Скрип Мишиного пера по бумаге заставил его встрепенуться, и, облокотившись о колени, он принялся раскачиваться взад-вперед. Ждал, когда Миша отложит ручку, но та все скрипела и скрипела.
— Миша, я снова разговаривал с Попкиным. Миша…
Он резко сдвинул колени.
— Миша, мне шестьдесят семь лет. Думаешь, самое время искать другую работу?
Он повернулся к трубе, пожаловался ей:
— Второго такого шанса больше не будет, а он уперся!
Он сумрачно глянул на Мишу и снова стал раскачиваться.
— Спору нет, ты, конечно, можешь позволить себе привередничать! Вдова Розали тебя обихаживает. Но не всем же быть поэтами. А мне вот никакая вдова подштанники не стирает. В конце концов… Миша!
Всей своей сутулой спиной Миша отгораживался от натиска Бернштейна; склонившись над столом, он продолжал писать. Бернштейн решил зайти с другой стороны. Он не отчаивался, он знал: человек Миша уязвимый. Поэтому Бернштейн поднялся и двинулся в обход вокруг стола. Мишино лицо посуровело, но рука, державшая ручку, слегка задрожала. Бернштейн вцепился в край столешницы и уставился на него. Ручки без перьев в треснутой банке задребезжали.
— Миша, я работаю с тобой сорок лет. Сорок! Я был тебе агентом, другом, переводчиком, отцом!
Он простер левую ладонь с раздутыми пальцами.
— Я пять лет ходил в вечернюю школу, чтобы выучить английский и переводить твои рассказы и стихи. Помнишь, Миша, как я бегал на Генри-стрит под снегом и дождем — без калош, без шарфа, без пальто, а учебник, чтобы не промок, прятал под рубашкой? Я для себя это делал, Миша, а? Как бы не так! Тебя, когда ты сидел у Раттнера или в «Ройяле», называли: «Миша Дубринов, еврейский Лермонтов!» А надо мной все смеялись. Видели меня с учебником по грамматике и дразнили ешиве бохер. В конце концов, кому нужен Бродвей, если есть Вторая авеню?[49] А ведь я предупреждал тебя, и Шмулку, и Бориса. Погодите, говорил я, погодите. Через десять лет с Деланси-стрит все съедут и ваши стихи и пьесы станут читать разве что клопы со вшами. Я не вполне угадал. На это понадобилось не десять, а тридцать лет! Миша…
Миша отложил ручку и закрыл чернила. Бернштейн приблизил к нему взопревшее лицо.
— Двадцать лет я гоняюсь за Попкиным. «Попкин, — говорю я, — я знаю, ты печатаешь книги лишь на английском. Разве кто тебя упрекнет? Ты, в конце концов, бизнесмен. Но дай тогда я переведу пять-десять Мишиных рассказов, сварганим из них книжку, и я тебе обещаю: я лично продам десять тысяч экземпляров. Миша ж ведь король Деланси-стрит. Все его обожают!» — «Нет, — говорит он, — нет. Еврейские поэты никому не нужны!» — «Попкин, в моем переводе это будет второй Шекспир». — «Хватит с нас, — отвечает, — и одного Шекспира». Ну так я шлю ему письма, записки, телеграммы, по три раза на неделе названиваю по телефону, проклинаю, угрожаю, а все без толку. Завидят меня у дверей — и запираются. А он полицией грозит. А потом вдруг — на поди — все начинают зачитываться Перецом и Башевисом Зингером, еврейские поэты входят в моду, и теперь уже он шлет мне телеграммы и записки. Миша, я знаю, он мерзавец, но издатель есть издатель!
Он вынул из жилетного кармана три помятых письма.
— Вот, Миша, сам прочти.
И разом выложил конверты на стол. Миша отошел от стола и встал возле унитаза. У Бернштейна застучало в висках; того и гляди хватит инфаркт или инсульт. Сжав руки, он заставил себя успокоиться.
— Миша. Мне что, так и ходить до конца своих дней в одном и том же костюме? Миша, ну пожалуйста, ради меня!
Он — невидяще, стукаясь плечом о трубу — зашаркал к унитазу.
— Миша, если б не ты, я бы стал галантерейщиком, как сестрин муж. Открыл бы собственный магазин и все такое. А я связался с тобой…
Бернштейн увидел, как поникли Мишины плечи, и наддал.
— Ну да, женился бы на Фрици, дочке булочника, и жил бы теперь в Ривердейле[50], имел два «бьюика» и сиамского кота. Бог с ним, с Ривердейлом! Миша, я что, прошу о чем-то таком ужасном?.. Ведь я помочь тебе хочу! Как знать, может, Попкин — это путь к Пулитцеровской премии! Просто дай мне отмашку. А, Миша?