На душе было муторно. Меня охватывала такая злоба, что дай кто в руки спичку — спалил бы школу дотла. А ведь стоило бы радоваться. Пока шли уроки и стройбатовцы теснились в том старом депо, никто не кричал мне: «Лишайный!», не воровал моих шляп, и я мог бродить где вздумается. Навещать солдата, стоявшего на карауле в Клермонтском парке. Дел ему только и было, что сидеть на крошечном сиденье зенитного орудия, наведенного в небесную синь Бронкса. Не уверен даже, что в зенитке были снаряды. Но солдат сидел. Поднимал-опускал сиденье — все равно как Дарси свое стоматологическое кресло. У него была такая же белая каска, как у моего отца. Мы оба были изгоями — он со своей дурацкой зениткой, я с заразной черепушкой, и я проникся симпатией к этому солдату — его угрюмому, хмурому лицу и потрескавшимся губам, сжимающим сигарету. Если в его поле доступа попадали мамочки с колясками, он пытался с ними заигрывать, но их не интересовал простой солдат на зенитке. Он был один-одинешенек.
Он то вставал, то вновь усаживался на сиденье, поворачивал ствол, делал вид, что целится в немецкого бомбардировщика, но стрелять было ровным счетом не в кого — ни воробья, ни голубя, ни воздушного змея. Он был как заключенный — приговорен к никому не нужному дежурству.
Стройбатовцы ненавидели его — раз он не моряк. После школы приходили пошвыряться в него камнями и пообзываться — издали, а меня, случись мне замешкаться поблизости, хватали, сбивали шляпу и валяли по траве.
Солдат ни разу не слез с зенитки, чтобы мне помочь. Его долг — охранять небо. Но однажды, в начале октября, когда близнецы Рэткарты и еще пять стройбатовцев подловили меня в Клермонтском парке и, как водится, с задором меня лупцевали, вопя: «Лишайный, Лишайный!», со скал вдруг налетел мощный порыв ветра и разметал их по земле. У ветра были карие глаза и смуглая, как у моей матери, кожа.
Все семь стройбатовцев разом взвыли:
— Харви, мы ничего плохого не хотели! Мы Лишайного больше обижать не будем!
— Есть у Лишайного нормальное имя?
— Малыш, Малыш Чарин, — проныли Вэл и Ньютон и вслед за жалкой кучкой стройбатовцев дунули из парка.
Я остался вдвоем со своим братом Харви, астматиком девяти лет от роду. Они с мамой не ладили. Она определила его в школу для астматических, в аризонской пустыне, в Тусоне. Но это не значит, что смуглая дама была злюка. В сыром Бронксе Харви задыхался. Пустыня спасла ему жизнь.
Он был смуглее, чем я, и длинный, как удав. Мы не виделись год, а то и больше. От Рэткартов он меня спас, но чтобы обнять или поздороваться — фигушки. Соскреб меня с травы и как погонит пинками по всему Клермонтскому парку! Бывало, он меня и похлеще прикладывал, но сейчас тоже было больно.
— Вы спелись против папы, ты и мама.
— Харви, клянусь, я водил папу на работу. Но больше я ему там не нужен. Можешь сам у него спросить.
— Нечего тут спрашивать. Мамы вечно нет дома. Отец питается на меховом рынке, сидит на одних бобах.
— Мама не виновата. Она теперь политик. Помогает Рузвельту удержаться в Белом доме.
— Ври больше. Крупье она, карты сдает. И контролирует часть черного рынка.
— Очень небольшую часть, — вставил я — и очутился прямиком в фонтане.
Я счел за лучшее помалкивать. И снял бейсболку. Харви терпеть не мог «Браунов».
— Балда, — сказал он. — Напяливай обратно. Охота была любоваться на твой лишай.
— Уж лучше лишай, чем эти тухлые «Брауны».
Он как заедет мне по копчику. Я согнулся пополам, чисто старик.
— Я был в Сент-Луисе, нормальный город.
— Ты смотрел игру «Браунов»?
— Зима была. «Брауны» дрыхли.
— Так что ж такого клевого в Сент-Луисе?
— Это Америка, — ответил он.
Я ушам своим не поверил.
— А мы что, нет? У нас есть Конкорс и Чарли Келлер, а в нашем зоопарке больше всех львов.
— Точно, — сказал Харви. — Бронкс — это одна большая клетка со львами.
— Зато львы тоже американские.
Он даже бить меня перестал, так я ему стал противен. И мы пошли домой, я и мой брат — ну чисто бог Бронкса, отмеченный аризонским загаром. Отец был дома. Видимо, Харви позвонил ему в магазин. Увидев брата, он пустился в пляс и расплакался.