И укорил патриарх Иов Бориса Федоровича сурово и непреклонно:
– Устыдись пришествия Пречистой Богородицы со своим Предвечным Младенцем! Повинись воле Божией и ослушанием не наведи на себя праведного гнева Господня!
Много еще было затей. Служили молебен, ходили к царице Александре просить у нее на царство брата. Борис, однако, твердил все то же:
– О государыня! Великое бремя возлагаешь на меня, предаешь меня на превысочайший царский престол, о котором и на разуме у меня не было.
– Против воли Божией кто может стоять? – кротко ответила сестра.
И вздохнул Годунов, словно полжизни из себя выдыхал:
– Буди святая Твоя воля, Господи!
Великий пост и Пасху Борис Годунов, царь, да все еще не венчанный, миром не помазанный, прожил в Новодевичьем монастыре.
Только 30 апреля прошествовал он в Кремль, держа за руки милых детей своих, Ксению и Федора. Обходил кремлевские соборы, кланялся гробам государей, прикладывался к иконам и кротко просил людей, на звания невзирая:
– Отобедайте нынче со мною! Пожалуйте детей моих, наследников моих.
Федор, девятилетний отрок, смотрел вокруг себя соколенком. Глаза карие, ясные, а в них то вопрос, то восторг: «Любите ли моего отца? Любите! Нет его в мире умнее, добрее, могучее! Коли вы его полюбите, и я вас полюблю».
– Царевич-то! Царевич – вылитый ангел! – громко шептали нанятые говоруны.
– Под его бы то рукою пожить.
– Окстись! Еще отец не поцарствовал, а он уж о сыне возмечтал.
Улыбался Борис: болтовня, но – драгоценнейшая! Коли в сыне царевича видят, значит, весь род признают за царский.
На Ксению только ахали. Совсем уж невеста. Да какая! Скажешь «лебедь» и не ухмыльнешься. Есть же такие птицы на белом свете! Высокого лёта птицы! Не про нашу честь. И ведь гордыни-то в лице совсем нет. Глаза кроткие, горличьи. Темных, мохнатых, как ельник, ресниц не подняла, кажется, ни разу.
Шелестнуло из толпы, будто крючком рыбьим, под губу да в сторону, подсекая:
– Малютино отродье. Ишь идет! Как змея на хвосте.
– Голубица! – крикнула женщина, возмущенная наговором. – Голубица наша!..
Борис тоже все слышал, про голубицу и про отродье. Улыбался. Истинный царь ради истины царствует. Что ему похвала или злоба?
– Отобедайте нынче со мною, добрые люди. Пожалуйте меня, царицу, детей моих.
– Спасибо, царь! Мы твое доброе сердце знаем!
– И впрямь природный царь! Румяный, ласковый!
И это услышал. Нехорошо ворохнулось сердце: за деньги сказано или само собой сказалось?
Царица Мария Григорьевна, войдя в свои новые покои, обрадовалась свету и тотчас села за рукоделие, не желая быть на глазах и на язычке у боярынь и сударушек. Она и от мужа готова была затаиться, виноватая перед ним не своей виной.
Борис, однако ж, пришел тотчас после всеобщего застолья. Тихо сел на подставку для ног, положил голову жене на колени.
– С переездом, Мария Григорьевна!
Она радостно вздохнула, трогая пальцами жилочки на его висках.
Никогда не забывала эта умная, русской красоты, величавая и нежная женщина, что она дочь Малюты Скуратова.
Иван Грозный почтил любимца в потомстве его. Одну дочь Малютину выдал замуж за двоюродного брата своего Михаила Глинского, другую – за Дмитрия Шуйского, третью – за Бориса Годунова. Повязал боярские роды с опричниной кровью, посеял Малютино семя на благодатных огородах, чтоб хохотать из смердящей своей, из огнедышащей тьмы: нет конца воле моей.
– Плечо ноет, помни, погладь! – попросил Борис, расстегивая на груди ферязь.
Боль эта была пожалована ему в страшный день 16 ноября 1581 года самим Иваном Васильевичем.
– Все от Бога! – сказал Борис, задохнувшись от осенившей его мысли.
Поворотился к жене, зная, что и она подумала о том же. И увидел – подумала.
Встало вдруг перед глазами. Царевич Иван, с лицом белым, натянутым на костяк так туго, что кажется, раствори он рот пошире – кожа на скулах лопнет, заорал на отца, ибо во всем был копия. И во гневе.
– Коли сам бегаешь от врагов, дай мне хоть один полк! Накручу хвост Замойскому, чтоб и дорогу забыл ко Пскову. Он потому и стоит, что погнать его некому. Войско дай, говорю тебе!
Иван Васильевич, откинувшись на высокую спинку низкого стула, немощно загораживался от слов сына левою рукою, как от ударов хищной птицы. Заслонял глаза, темя, слабо отмахивался и вдруг совершенно обмяк, помертвел и принялся манить Ивана уж и не рукою, а только шевелящимися пальцами.
Иван смолк, виновато прижал руки к груди, пошел к отцу, опустив по-овечьи голову, раскаиваясь в недержании обидных слов.
Тогда-то и полыхнули навстречу овну змеиные, сожравшие человеческое счастье глаза. Иван Васильевич изогнулся и, выхватя правою рукою из-за спинки стула костяной жезл, принялся бешено тыкать сына, метя в голову.