Царевич вдруг взвизгивает, взвивается в воздух и, головой вперед, как ядро обрушивается на бедного Огурца. Огурец, обнимая мягенькую царевичеву шубу, лежит спиной на снегу, и на его лице огромное уважение.
– Ух зол! Как рысь! Никаким злом тебя не перезлеешь! Царевич подает Огурцу руку, помогает подняться. Надевает шапку, шубу. И кричит своим:
– Все! Битвы не будет. Мы в дружбе с Огурцом.
И целует побежденного.
– Я тебя в мою дружину беру.
Огромные бояре-бабы стоят над ребятней как великаны.
– Круши! – кричит царевич. – Но Годунова мне. Годунова я сам.
Пинает бабу так и сяк и, подхватив услужливо поданную Осипом длинную палку, тычет Годунову в глаза, в лицо, а потом, изловчась, со свистом сносит башку.
– С одного взмаха! – хвастает он Осипу, и на щеках его мороз, глаза смеются, но Осипу страшно. Попробуй поверь, что этот ребятенок ребятенок и есть. Попробуй только забудься, хоть на мгновение. Иоанново отродье, да еще и Нагих.
Ради пресветлых рождественских дней обедали всем семейством. Царица с царевичем сидели за Главным столом, за Большим, соблюдая старшинство, Нагие, игумены монастырей, священники. Еще за одним столом, за Косым, теснились царицыны золовки с детьми, мамки и вся высшая дворцовая челядь.
Лица у старших Нагих были желтые, глаза неспокойные, то желчь отравляла им кровь, то страх заставлял искать вокруг себя опасность.
Савватий, игумен Алексеевского монастыря, прочитал молитву, и трапеза началась.
Дмитрий жадно пил брусничный настой, медовую анисовую воду, но к еде только притрагивался. Не хотел кормить свою потаенную змейку. Пусть опьется и подохнет.
Думая о змее, царевич разглядывал игуменов. Они каждый день стоят перед святыми алтарями и все-то вместе уж могли бы изгнать из него черного гада. Давыд, игумен Покровского монастыря, чрезмерно тучен. У него даже руки как подушки, но пальцы почему-то не ожирели и будто взяты от другого человека. Этот не спасет. Савватий такой белый, белее Симеона Столпника на иконах. Он и теперь сидит улыбаясь, как блаженный. Но сторож Чуча говорил, что Савватий притворщик. Монахи на глаза ему боятся попадаться. Всякое дело он обязательно заставит переделать и всякому отдыхающему сыщет тяжелую работу.
Место воскресенского архимандрита пусто, он обещал быть и будет. Он любит явиться особо, чтоб все на него глядели и удивлялись его молодости. О Москве размечтался, но и промахнуться страшно, а потому, почитая себя самым умным и хитрым, угодничает и перед Борисом, и перед теремом.
Голова у царевича вдруг взмокла, по вискам за уши покатились капли пота. Вспомнил, что рассказывал ему об отце уксусник Якимко. Об отце Дмитрий, наверное, всякого в тереме спрашивал, и каждый что-нибудь да рассказал. А Якимко про семерых монахов, которые хотели извести государя. Этих монахов выводили по одному в деревянную клетку и в ту же клетку пускали, раздразнив, разъярив, медведя. Монаху давали крест, чтоб, коль праведен, крестом унял зверя. И давали копье, чтоб защитился. Шесть медведей разодрали шестерых монахов: кишки по всей закуте валялись. Медведей стрельцы тотчас били из пищалей, и все было красно от крови. Седьмой монах упер копье в землю, пронзил медведя, но огромный зверь дотянулся до бедного, заломал. Оба и легли замертво.
Такое вспомнить за рождественским столом! Царевича душили слезы. Икая, он пил брусничную воду, чтоб только не разрыдаться.
И, как само спасение, явился Феодорит со старцем Елимой – знаменитостью Воскресенского монастыря.
Елима – значит молчание, и старец молчал девять лет и заговорил в тот день, когда в Углич препроводили из Москвы царицу, царевича и Нагих.
Старец был похож на доску.
– Благослови, отче! – попросил Феодорит Елиму и сам поднял у старца руку-плеть.
Первым благословился царевич, потом царица, скороговоркою испрашивая у святого облегчения для себя:
– Кожа у меня что-то лупится. Волосы падают. Ночами совсем не сплю.
Старец крестил, светя глазами, и все старались поболе уловить этого света.
За стол Елима сесть не пожелал, а может, и не посмел, сел на пол, в угол, напротив икон. Тогда и Дмитрий, прихватя братину с брусничной водой, пошел и сел рядом со старцем. Все тихо радовались столь прекрасному единению детства и святости.
Феодорит, сотворив молитву, занял за столом свое место и, отведав царского кушанья, заговорил на темы высокие, богоугодные:
– Не могу нынче не вспомнить чудесных словес Дионисия Ареопагита, который ради того, чтобы лицезреть Богоматерь, совершил далекое и опасное путешествие из Афин в Иерусалим. Нам, грешным, Матерь Иисуса Христа и во сне не приснится, разве что таким подвижникам, как отец Елима. Ему трижды являлась Заступница наша.