В эмиграции название книги Амальрика способствовало скорее пессимизму. «Вот и Амальрика не стало, а советская власть все существует», — вымолвил Оскар Рабин. 80-е годы казались остановившимся временем. Но к истине был все-таки ближе погибший оптимист Амальрик, а не мы, еще жившие на свете.
Вероятно, негативность и горечь — национальная черта россиян испокон веку. После 70 лет правления гигантов человеческой низости она только усилилась. В ответ на жизнерадостное название Амальрика я написал «Обзор прессы за 1984 год» совсем в духе Орвелла. Весь мир был представлен охваченным коммунизмом и его новоречью. «Посев» во Франкфурте с удовольствием напечатал памфлет. «Изменив некоторые имена западных деятелей, чтобы не дать повода к обвинению в диффамации», — понизив голос, объяснял мне Лев Рар в 75-м. Крайне правая «Минют» повторила (со своей адаптацией) памфлет по-французски (и сейчас я пишу и думаю, нужно ли об этом говорить, не скомпрометирует ли меня такая публикация при нынешней конъюнктуре политики… трусливость уставшего — иными словами, осторожность — хочет войти и в меня…) Он был подписан, кстати, «Попугаев» (попугай, попугать…)
Насмешка над зевсом партмифологии освобождала. Все тот же прием и метод раздвигания границ дозволенного (на пользу или во в ред): уж если к то-то отважился на такое, то я -то могу не пойти на субботник! Ну, если все-таки боюсь не пойти, то смело выслушаю политический анекдот.
Интересно было бы узнать, насколько власти приблизились к решению загадки авторства «Чмотанова». Принятый в аспирантуру на кафедру эстетики, — ею заведовал либерал Овсянников, он же и декан факультета, — я был оттуда исключен два года спустя либералом Овсянниковым, деканом и завкафедрой, в связи с письмом из «соответствующих (чему?) органов», как прошептали мне по секрету. Официально я был изгнан «за невыполнение учебного плана»: явно и не без цинизма меня провалили на экзамене по специальности, который организовали мне специально… (этот нечаянный повтор — не подсказка ли тени Миши Соковнина… не телепатическая ли телеграмма Севы Некрасова…) единственному из всех аспирантов, на общем собрании кафедры, и он длился два часа! Либералу О. было важно продемонстрировать подчиненным коллегам, что исключается и в самом деле научно не состоятельный кандидат в кандидаты наук.
Сам я думал, что исключен в связи с арестом Михеева: он пытался бежать за границу, воспользовавшись паспортом знакомого швейцарца. Оказалось, что комната Димы в общежитии университета на Ленинских горах (ныне снова Воробьевых; не переименовать ли теперь наконец и Ленина в Воробьева, чтобы покончить со всем этим?), — комната, оказалось, прослушивалась. Экая неприятность! Мне случалась там разговаривать на темы не только запретные, но и острые. Например, может ли послужить делу освобождения новейшая техника, — Дима был физик. Как известно, он получил восемь лет за свою романтическую попытку, отсидел шесть, и я имел удовольствие его встречать в городе Вена в 78-м.
Исключение я перенес болезненно. У меня сохранялся, несмотря на советские ужасы и явно гнилые части института, романтический образ Альмы Матер, сложившийся в отрочестве. Герцен и Огарев, их клятва на Воробьевых (впоследствии Ленинских) горах, Сперанский, Печерин, Грановский… Альма М. предстала лживой и злой. Почти тотчас я уехал на Север, сначала к Игорю Мельнику ( †1996), художнику и скульптору ( и другу красавицы Ольги П.), в Кижи (где тогда же работала искусствовед и реставратор икон Г.Н. Попова), а потом вместе с ним в Кандалакшу, на Белое море, на остров к Валерию Кочину (†200-?), работавшему там инспектором рыбнадзора: он любил рискованные положения à la Достоевский.
И в Кандалакше произошла странная история: милиция задержала меня и обвинила в том, что я «мочился на памятник Ленину». Я и не знал, что там памятник! Ночь была февральская, безлунная, полярная, освещения никакого. Кто мог знать, что там памятник? Мы и не думали о нем, выйдя из единственного в городе «кафе», где приятно провели время в разговорах на вечные темы и за бутылкой не сказать «вина», но, несомненно, алкоголя. Если память мне не изменяет, этот крепкий напиток назывался «портвейн». В милиции мне пообещали два года «за злостное хулиганство». Поначалу я бодрился и насмехался, — мол, спешите найти мочу, скоро весна («Весь снег сниму с площади, а найду!» — яростно кричал страж порядка), но в камере ночью опечалился и стал думать, что меня «зацепили». Для начала дадут два года, в лагере продлят еще на три, и так далее, — техника дела дел была уже известна. Пропал! Однако наутро пришел Кочин и поговорил с начальником. И меня выпустили. Разумеется, оштрафовав. Спасительную сумму выкупа прислала из Москвы Губайдулина. О, это сладкое чувство свободы, ни с чем не сравнимое, пьянящее, райское!