После тяжелых избиений протопопа воевода Пашков велит сковать его и бросить в дощаник. На дворе стоит осень. Вскоре темнеет, начинается дождь, и всю ночь Аввакум лежит под ним, скованный и избитый. Наконец он не выдерживает, и на ум ему приходят весьма несмиренные мысли: «За что ты, Сыне Божий, попустил меня ему таково болно убить тому? Я веть за вдовы твои стал!»; далее следуют слова пророка Иова: «Кто даст судию между мною и тобою? Когда воровал, и ты меня так не оскорблял, а ныне не вем, что согрешил!» Сразу же вслед за этим приходит боль, которой не было даже во время избиений: у протопопа начало тянуть жилы и щемить кости, зашлось сердце. Божественная помощь ушла, Аввакум встал перед лицом смерти уже не как праведник, но как грешник. Едва придя в себя, он кается и получает прощение, боль вновь уходит (с. 364).
Пример учит протопопа многому: уже в следующем эпизоде на той же реке он ведет себя с максимальным смирением. Когда речной поток уносит барку Аввакума, причем его самого едва спасают, а все добро размывает «до крохи», протопоп не только не позволяет себе горевать, но и радуется: «Да што, петь, делать, коли Христос и пречистая Богородица изволили так? Я, вышед из воды, смеюсь, а люди те охают, платье мое по кустам развешивая…» (с. 365). В результате такого поведения потерпевшего Пашков начинает сердиться, считая, что тот «творит посмех». Подобный гнев грозит Аввакуму новыми избиениями, однако он уже не ставит земные горести выше памятования о благом Божьем промысле[868].
Помимо сюжетных актов смирения, совершаемых героем, аналогичные законы действуют и в авторском плане Жития.
Анализируя эпизод в дощанике, Аввакум не просто говорит об этом противном смирению акте как об одном из страшнейших грехов, указывая на свое принципиальное отличие от пророка Иова: «Бытто доброй человек (другой фарисей з говенною рожею!) со владыкою судитца захотел! Аще Иев и говорил так, да он праведен, непорочен, а се и Писания не разумел, вне закона, во стране варварстей, от твари Бога познал. А я первое — грешен, второе — на законе почиваю и Писанием отвсюду подкрепляем <…> а на такое безумие пришел! Увы мне! Как дощеникот в воду ту не погряз со мною?» (с. 364). Подобный комментарий не что иное, как новый акт смирения. Без такого самоумаления эпизод испытания веры напрямую уподобил бы Аввакума древнему пророку, и описание стало бы гордынным отождествлением себя с ветхозаветными праведниками. Создатель Жития стремится быть смиренным до конца (и здесь автора и героя не разделить), и если сами описания начинают грозить отходом от принципа смирения, он прибегает к их прямому комментированию. Все жизнеописание «пустозерского сидельца» проникнуто красочными самоумалениями автора (с. 357, 377, 382 и др.). Описания того, как на самом деле происходят совершаемые чудеса, — такие же комментарии, призванные умалить образ «чудотворца»[869].
Ключевые идеи Жития, относящиеся к Небесному миру и миру бесов, традициоины для древнерусской книжности[870], конвенциональные модели Средневековья актуальны для Аввакума и утверждаются им на протяжении всего автобиографического рассказа[871]. Бесы призрачны и бессильны, они получают власть над падшим в грех человеком и изгоняются экзорсистом лишь в случае его крайнего смирения. Попущение беса — Божий промысел, никакой самостоятельности дьявола тут нет. Отношения человека с Богом также определяются смирением, спасающим от погибельной гордыни, смиренномудрой готовностью принять любую кару и испытание с благодарностью, как благо[872]. Аналогичные объяснения прослеживаются в иных автобиографических произведениях XVII в. [873]
Если смиренномудрие — естественная основа чудотворений Аввакума, то в Житии Епифания открывается совершенно другая картина. Здесь нет радости в бедах, более того, повторяются сетования и горестные восклицания «Ох, ох! Горе, горе дней тех!» (с. 325–327, 332). Интересно, что именно они ложатся в основу чудес, происходящих с иноком, иначе выстраиваются и взаимоотношения человека с Господом.
Одной из казней, принятых Епифанием от властей, становится отсечение кисти руки. Сразу после экзекуции старец мечтает умереть, чтобы попасть на Небо страстотерпцем, но смерть не приходит, и инок начинает сетовать: «О горе тебе, окаянне Епифане! Христос, сын Божий, тебя, вопиюща и молящася, не слушает, ни Богородица, ни святии его вси…» (с. 326). Сам автор говорит, что согрешил такими словами, однако последствия греха оказываются необычными: вместо кары за неверие в Божий промысел Епифаний получает неслыханную награду — ему является сама Богородица и обеими руками гладит его рану, избавляя от боли. Прозрения Господнего промысла здесь нет, происходит скорее своеобразное исправление ошибки, когда праведник может справедливо посетовать и получить утешение отнюдь не по смиренной молитве. Подобным образом происходит впоследствии иное чудо — возвращение Епифанию отрезанного в ссылке языка. Молитва инока прерывается восклицаниями: «Господи, свет мой! Куды язык мой ты дел?», «Господи, чем мне, бедному, вопросити, а у мене и языка нету?» (с. 329). В результате язык отрастает, и Епифаний радуется, чего никогда не делает он в горе, подобно автору первого пустозерского Жития.
868
Полнота смирения приближает праведника к юродивому. В Житии существует мотив, явно относящийся к этой традиции: обличая «никонианскую ересь» на соборе патриархов, Аввакум цитирует апостола Павла, вкладывая в уста оппонентов слова иудеев, распинающих Христа («всех нас обесчестил…»). Словами Павла останавливает он и начавшееся избиение. После этого, отойдя к дверям, протопоп «валится на бок» и заявляет всему собору: «Посидите вы, а я полежу». Окружающие не видят первоосновы юродского поведения: «Дурак, де протопопот! И патриархов не почитает!» В ответ следуют слова апостола Павла: «Мы уроди Христа ради! Вы славни, мы же безчестни! Вы сильни, мы же немощни!» (с. 385). Ориентация сочинений Аввакума на Послания апостола Павла с частым цитированием первоисточника («паулинизм», по определению А. И. Клибанова) прекрасно осознавалась современниками протопопа. В «Отразительном писании о новоизобретенном пути самоубийственных смертей» старца Евфросина 1691 г. иронично передаются слова старообрядцев: «…великий Аввакум, славный страдалецъ, вторый по всем Павел»
869
Смиренномудрие важно и в осуждении сторонников реформ: чем более «обличительствует» Аввакум, тем больше прибегает он после этого к самообличениям, отгораживаясь от грозящей гордыни: «Простите, барте, никонияне, что избранил вас! Живите как хочете!», «А я ничто же есмь. Рекох, и паки реку: Аз есмь человек грешник, блудник и хищник, тать и убийца, друг мытарем и грешникам, и всему человеку лицемерен окаянной» и т. п. (с. 374–375, 388–389). Сам раскол Аввакум воспринимает как Божий промысел, которому в итоге подобает радоваться: «Что, петь, зделаешь, коли Христос попустил?», «выпросил у Бога светлую Росию сатона, да же очервленит ю кровию мученическою. Добро ты, дьявол, вздумал, и нам любо — Христа ради, нашего света, пострадать!» (с. 381–382). В «Книге бесед» мысль выражена не менее красочно: «Не по што в Персы итьти пещи огненныя искать, но Бог дал дома Вавилон: в Боровске пещь халдейская, идеже мучатся святии отроцы, херувимом уподоблыиеся» (ПЛДР. XVII в. Кн. 2. С. 419. Ср.: С. 417).
871
В то же время в сочинениях Аввакума важнейшие изменения вторглись в иную область — догматику; искаженным оказался, как известно, догмат о Святой Троице (Послание чадам церковным о дьяконе Федоре, «Книга обличений, или Евангелие вечное». См. также:
872
Ср. в Слове Кирилла Александрийского: «Терпяи со благодарением напасти, якоже исповедник венчается пред престолом Христовым… кроткий и смиренномудрый благословен есть, роптаяи и стужаяи в