Религиозные влияния, надо думать, принимали косвенное участие в этом сближении. Дочь набожного отца, Марина была благочестива, и, если Дмитрий положил к ее ногам надежду на царский венец, такой брак казался верным залогом еще более достославных обещаний для католической церкви. Вот почему в завязку этой злополучной связи не преминули впутать вмешательство иезуитов. Но иезуитов не было в Самборе![156] С полной уверенностью можно утверждать, что до приезда в Краков претендент не встречал ни одного из членов этого уже прославившегося и могущественного общества. Дмитрий был воспитанником иезуитов? Разумеется, нет! У него не было ни одной черты схоластического обучения и религиозного фанатизма! Разве пребывание в коллегиуме отцов иезуитов могло бы не оставить следа? Разве ученик иезуитов мог бы подписаться In Perator? Напротив, для человека, который провел свое детство в польских или итальянских школах, виновный в такой ошибке чересчур хорошо говорил по-русски. С другой стороны, в религиозных вопросах он проявлял всегда веротерпимость, граничившую со скептицизмом: задушевными советчиками и секретарями православного царя, тайком обратившегося в католичество, были два протестанта!
Возможно, что в одном из бернардинских монастырей, который Марина часто и на долгое время посещала, она позволила внушить себе мысль своим самопожертвованием подготовить католическому миру наиболее славную из его побед. Но личные сношения Дмитрия с этими монахами, по-видимому, ограничивались одними религиозными собеседованиями, которые только подготовляли почву для более искусных распространителей веры, и дружескими беседами, предметом коих была зарождающаяся любовь претендента к дочери сандомирского воеводы. И в том и в другом случае самборский ксендз, о. Помаский, придворный священник, каноник и королевский секретарь, своими елейными речами оказывал поддержку о. Анзерину, которого тогдашние духовные писатели изображают превосходным богословом, но его фамилию или прозвище (Anserinus – по-польски G(sior или G(siorek значит «гусак», или большая оплетенная бутыль) неотвязно вызывает в нас сохранившийся по преданию образ польского бернардинца, отчаянного питуха и бесподобного юбочника.
Помолвку не отпраздновали сейчас же в Самборе, и даже, кажется, не пришли к окончательному соглашению относительно предполагаемого брака. Но одно возникновение этого проекта, подчиненного еще политическим соображениям, для выяснения которых надо было совершить путешествие в Краков, дало предприятию претендента другой оборот. Стали догадываться, что за сандомирским воеводой скрывается участие самого короля, и уже было недалеко от того, что предполагаемый зять влиятельного царедворца будет располагать войском. Мы имеем известия, что для поддержки дела претендента с января месяца 1604 года в Лубнах – резиденции князя Михаила Вишневецкого – составлялись отряды. В то же время с Дона, куда, быть может, проник Гришка Отрепьев, приходили казацкие выборные, уполномоченные сговориться с царевичем. Дело пошло чересчур уже быстро. И действительно, вследствие донесения, посланного в Краков, быстро последовал королевский приказ, предписывавший украинским старостам не допускать этих сборищ, – и комиссар Его Величества, Яков Мецельский, велел забрать казацких разведчиков.[157]
Юрий Мнишек, ввиду своего положения, менее чем кто-либо другой из польских панов, мог затевать подобное предприятие. Мысль вверить будущее своей дочери с ее зарождающимся честолюбием кучке казаков и татар и идея более чем смелого наезда на Москву, даже принимая в соображение ненадежную поддержку народного восстания и отваживаясь встретить несомненное сопротивление такого воинского строя, который с немалым трудом победил Баторий, – могли обольстить воображение человека с таким воображением и характером, как Вишневецкий, но холодному и расчетливому взору отца Марины с первого же взгляда он должны были казаться прямо безумием. Он надеялся найти другой путь и более надежные элементы успеха. Вслед за Замойским, в ноябрь месяце 1603 года, король выразил желание видеть Дмитрия в Кракове.[158] И Юрий Мнишек, стараясь привлечь на свою сторону Сигизмунда и Польшу, решился на попытку, перед которой отступил Вишневецкий.
Двое из наиболее влиятельных государственных людей в стране, сам Ян Замойский, первый из всех, и будущий победитель шведов Ян-Карл Ходкевич, убеждали короля не вмешиваться в это дело. Я уже указывал, что такое отношение было самым разумным. До сих пор еще не вполне поняли, что подлинность Дмитрия менее всего забот могла внушать тем из поляков, которые в этом предприятии принимали во внимание только выгоды своего отечества. Ведь ясно, что восстановлять славную древнюю московскую династию значило работать в пользу Московского государства, а не Польши. Но, хотя согласно конституции король должен был принять мнение Замойского и Ходкевича, у него были и другие, менее официальные, но более желанные для него советчики. Его приближенные принадлежали, главным образом, к второстепенным личностям в стране; это были царедворцы, которые шли по следам Николая и Юрия Мнишеков, такие обжившиеся в Польше выходцы, как Андрей Бобола, Бернард Мацейовский и Сигизмунд Мышковский, или наемные, иностранцы, как немец Врадер и итальянец де ла Кола, и, наконец, главная придворная дама королевы Урсула Гингер, называемая обыкновенно по-немецки Meierin. Этот маленький мирок, легко доступный всяким интригам, находился заодно с самим королем под сильным влиянием иезуитов и в частности под влиянием духовника Его Величества, отца Барча. А между тем внимание отцов-иезуитов уже было насторожено на те известия, которые приходили из Самбора, и в их глазах вопрос, возбуждаемый ими, принимал совсем иной характер.
Истинный или мнимый, но обращенный в католичество царевич мог стать неоценимым средством: лишь бы только ему удалось вступить в Москву, следом за ним могли бы проникнуть туда и члены Общества Иезуитов. Вдобавок чисто личные соображения побуждали к тому же и Сигизмунда. Будучи ревностным католиком, он способен был, кажется, пожертвовать Польшей, чтобы ввести в недра католической церкви Московское государство. Недавно он сугубо потерял свое наследие в Швеции, и эта страна в равной мере волновала его как своими политическими, так и близкими его сердцу религиозными интересами. Отчего бы ему после неудачных переговоров с Годуновым не возобновить попытки вернуть это наследие при помощи соперника венчанного выскочки? Мешало одно препятствие: с Москвой недавно подписали двадцатилетнее перемирие. Но если претендент был истинный сын Ивана IV, или если в это можно было поверить, тогда договор, заключенный с похитителем престола, не становился ли недействительным?
Правда, хотя нунций Рангони, – как утверждает это он сам, – и отказался в конце концов для обсуждения этого щекотливого вопроса созвать совет иезуитов, но вполне вероятно, что с этой стороны нерешительный монарх встречал по меньшей мере поощрения.[159] Иначе Сигизмунд, конечно, не решился бы передать вопрос на обсуждение в другое собрание, авторитет коего при отсутствии сейма имел такой же вес и мог даже перевесить авторитет самого короля в этой своеобразной стране, которая хотя имела короля, но принимала все более и более удивительные формы республиканского образа правления. Требуя присылки Дмитрия в Краков, Замойский, без сомнения, хотел только захватить царевича в свои руки и этим живо положить конец предприятию. А король замышлял совсем иное, когда в феврале 1604 года он вступил в официальную переписку со своими сенаторами, прося их высказаться всенародно о выгодах и невыгодах (de commodo et incommodo) той поддержки, какую можно оказать этому искателю приключений.[160]
Напрасно утверждали, будто мнения сенаторов Речи Посполитой разделились.[161] По двум существенным вопросам – о подлинности Дмитрия и о предполагаемом участии Польши в его предприятии – король почти единодушно, за исключением двух голосов, получил отрицательный отзыв. Кроме того, о том, что противного взгляда был краковский воевода Николай Зебржидовский, известно нам только из письма нунция Рангони, написанного позднее, в то время, когда этот вельможа, известный смутьян и будущий виновник междоусобной войны, мог присоединиться к делу, открыто защищаемому тогда иезуитами.[162] Судя по сохранившимся ответам сенаторов, только один из них склонен признать подлинность претендента, – это Гнезненский архиепископ, прелат Ян Тарновский. Да и то в его ответе заключается положение, которое в лице Плоцкого епископа Альберта Барановского находит себе красноречивого защитника: если бы, говорит он, царское происхождение претендента было признано, для сохранения мира надо отказаться от всякого участия в его деле, строго наблюдать за этим иностранцем и препятствовать его сношениям с казаками. Хотя не все сенаторы высказываются за полное воздержание, во всяком случае, такое мнение преобладает; к нему присоединяется и сам Гнезненский архиепископ; наиболее отважные предлагают только воспользоваться «Лжедмитрием», чтобы тревожить Годунова, и при особом мнении остается Ян Остророг, – он советует отправить претендента в Рим, определив ему определенную сумму на содержание. И все, наконец, окончательное решение этого вопроса предоставляют сейму или собранию сената в полном составе.[163]
156
См. у Пирлинга (Rome et Démétrius, стр. 8 и след.); он исправил ошибку Чилли (Istoria delle solevazioni, Pistoia, 1627), распространенную Карамзиным и Соловьевым.
159
Pierling. Rome et Démétrius, стр. 185. Ср. Pierling. La Russie et le Saint-Siège, III, 63. Проект совещания с иезуитами, как это указывает письмо Рангони, помеченное 24 апр. 1604 г., предшествовал обращению короля к сенаторам, а не следовал за ним, как утверждает это в своей второй работе о. Пирлинг.
160
Один экземпляр королевского послания, помеченного 18 февраля 1604 г., находится в СПБ. Импер. Публ. Библ., Рукописи, 63, т. II, л. 22; он был несколько раз издан: на польском языке в «Listy Stanisława ((łkiewskiego», стр. 127; по-русски в «Русской Старине», XXI, 1878, статья Пташицкого.