При сопоставлении с другими указаниями, вывод, какой можно сделать из этого загадочного разговора, оказывается довольно определенным. Мы знаем, что ходил слух о ста тысячах флоринов, предназначенных тогда Дмитрием для польских мятежников; про набор местами лошадей, которые, по мнению занятых этим делом людей, должны служить для похода в Польшу.[253] Все это вместе взятое дает нам некоторое общее впечатление, следует думать, верное, относительно настроений Дмитрия в этот момент его краткого и драматического поприща. Так естественно мог подсказаться ему подобный план. Он так хорошо подходил к политическим преданиям страны, темпераменту молодого монарха, его прошлому и требованиям его положения. Если бы только удалось его исполнить, он бы обеспечил Дмитрию широкую популярность, сохранив для него все выгоды от полезных связей, заключенных в Польше, и освободил бы его от тех из них, которые в Москве становились очень вредными для бывшего протеже Сигизмунда и иезуитов.
Вероятно, он именно так желал и думал; но его мысль, воля, ум с трудом высвобождались из вихря стремлений и интересов, где прошлое и настоящее спорили из-за его призрачного счастья; из того смятения, в которое было всецело погружено его внутреннее существо. Скупая судьба предоставила ему так мало времени, чтобы сосредоточиться! Прибавим, что среди известий, которые мы имеем о его жизни и делах, самые полные и точные относятся ко времени его женитьбы, тех дней, когда его физиономия особенно отличалась от повседневной. Он появляется тогда в полном расцвете своей брызжущей избытком сил личности, в состоянии физического и духовного кипения, которое не могло быть обычным. Он, несомненно, отравлен, опьянен радостью и гордостью. Он в припадке мании величия. Он выставляет себя великим полководцем и мудрым политиком. Он Цезарь, и завтра будет Александром. Как та чертовщина из золоченой бронзы, которую он поставил перед новыми дворцами, самохвальство вытекало из того же разлива показного великолепия, пышности, приподнятости. Время и раздумье привели бы, конечно, собеседника патера Савицкого к более ясному сознанию действительности. Но времени, увы, ему не хватило! Через два дня после приведенной беседы Дмитрия не стало.
Катастрофа давно подготовлялась в темных низах московской жизни, куда мало проникал чересчур рассеянный и доверчивый взор молодого повелителя. Письмо Ла-Бланка от 8-го апреля 1606 г. сообщает нам, что в Польше в это время ходили слухи о новом перевороте в Москве и даже о смерти Дмитрия. Супруг Марины сохранил расположение простонародья и среднего класса. В этих слоях не возбуждали мысли о мятеже ни нарушения обычаев, какие он себе позволял, ни даже подозрения в потворстве католичеству, в котором его обвиняли противники. Терпение, равнодушие к неизбежному злу составляли основные черты темперамента, выработанные веками тирании, и того умственного склада, для которого хороший или дурной, даже ненавистный, но законный царь стал уже необходимостью. Но были другие мятежники. Вызывая из ссылки Романовых, возводя в высшее звание дьяка Щелкалова, Дмитрий открыто старался восстановить значение той кучки выскочек, на которую с середины XVI-го века с такой завистью смотрели князья-бояре. С другой стороны, с Головиными, избавленными от опалы, которой наказал их Годунов, с Ф. И. Мстиславским, обласканным, ожененным и водворенным во дворце в Кремле, входила в милость привилегированная аристократия эпохи опричнины. В то же время высылались огулом опальные родные и друзья Годунова, уступая места неродовитым боярам, а таким людям, как Басманов, Микулин, вчера бывший стрелецким сотником, сегодня член Думы. Дмитрий старался смягчить впечатление такой политики. Беречь козу и капусту лежало в его характере. Он помиловал Василия Шуйского; он пытался привлечь и даже привязать к себе родственными связями тех из знатных, «которые оставались нейтральными», по выражению Массы. Не обезоруживая недовольных, эти попытки, с опасностью для него самого, обличали его слабость. Духовенство, на первое время побежденное его почтительным вниманием, по видимости подчинившееся до единогласного почти признания брака с «язычницей», не преминуло исподволь пристать к партии недовольных, особенно под влиянием некоторых тяжелых раздражений: тайных подозрительных сношений государя с иезуитами, мелочных хищений, необдуманно творившихся в ущерб казны и поземельных имуществ церкви.
Вождь недовольных указывался положением. Мученик за правое дело, Василий Шуйский естественно становился его поборником. Мы уже знаем связи этой семьи с купечеством столицы. В ее обширных владениях по берегам Клязьмы поселения отличались напряженной торговой деятельностью и разнообразием промыслов; они вели постоянные сношения с рынками Москвы. Благодаря очень развитому шубному производству в этих местах, Василий Иванович носил в народ прозвание шубника. Несколько Шуйских служили воеводами в Пскове и Новгороде, и их потомки располагали множеством сторонников среди мелкого дворянства этих областей. Кроме того семья, по-видимому, обладала в самой столице своего рода милицией, вполне преданной и даже привязанной к ней, из уроженцев ее вотчин, поселенных близ Кремля. К тому же Дмитрий намеревался сосредоточить войска вокруг Ельца; отдельные отряды их при передвижении временно задержались у ворот столицы и легко поддались соблазну развращающей среды.
Заговор сплотил только этот ограниченный круг участвующих, несмотря на попытки привлечь к нему низы. Вокруг Дмитрия и Марины, напрасно создавали целые легенды об их нечестии и соблазнительном поведении. С таким же малым успехом распространялись более правдивые, но весьма преувеличенные рассказы о предосудительном поведении соотечественников прекрасной польки. Опричники Ивана IV подвергали терпеливых мужиков гораздо более тяжелым испытаниям. А Дмитрий гордился своими строгими расправами с чрезмерной распущенностью. Разве не наказали кнутом Липского, дворянина из свиты Марины?[254] Чтобы предотвратить повторение таких тяжелых случаев, государь добился того, что тесть отослал в Польшу часть чересчур многолюдного привезенного им оттуда персонала, и сам распустил большую часть своих польских товарищей по оружию.
На 18 мая (стар. ст.) Дмитрий готовил большие маневры, военную прогулку и различные упражнения. Опять стали распространять слухи, что эти военные игры должны служить предлогом для избиения бояр, разрушения православных церквей и водворения латинства. Серьезные духовные и светские писатели впоследствии повторяли эти нелепые выдумки,[255] но народ из-за них не взволновался. Его здравый смысл, несомненно, отказывался понимать, чтобы протестанты-секретари царя внушали ему мысль католической Варфоломеевской ночи, а умерщвление бояр не претило бывшим поклонникам Грозного.
Стрельцы тоже сохранили привязанность к государю. Вначале и среди них появилось было брожение; но по знаку своего начальника, того самого Микулина, который был потом вознагражден за это местом в Думе, милиционеры бросились на зачинщиков и растерзали их «своими руками». Вся упорная работа возбуждения масс дала лишь редкие единичные вспышки. После епископа астраханского, когда именно и при каких обстоятельствах, в точности неизвестно, дворянин Петр Тургенев, предок великого писателя, дьяк Тимофей Осипов и мещанин Федор Калачник, говорят, дерзко поносили царя, объявив его обманщиком. Сбивчивость, туманность подробностей придает этим подвигам легендарный характер. Но даже и легенда не сообщает, чтобы казнь Осипова вызвала вмешательство московской черни в его пользу.
253
«Русский Архив», март 1886, 123–124: Акты, относящееся к Истории Западной России, IV, 251; сравн. Иконников. Димитрий Самозванец и Сигизмунд III, в Чтениях Общ. Нестора Лет., 1890, IV.
254
Соловьев. История России, VIII, 122; Платонов. Древние сказания и повести о Смутном времени, 311; Pierling, La Russie et le St.-Siège, III, 314; срав. Niemcewicz, Dzieje panowania Zygm. III-go, II, 266–277; Русск. Ист. Библ., XIII, 495, 742, 743.