Но бояре надеялись, что по крайней мере до прибытия Владислава Сигизмунд, сохранив за собою право расточать милости, в чем он проявлял большое великодушие, обязан предоставить им остальные проявления власти. Жолкевский не желал ничего лучшего. Он хорошо уживался с семибоярщиной и успел даже подольститься к вспыльчивому Гермогену, который вскоре стал считаться ежедневным посетителем Жолкевского. Это была безусловно разумная политика и единственная, способная подготовить переход к будущему строю как раз в смысле намерений короля. Но Сигизмунд не так смотрел на дело. Занятие его войсками столицы, в его глазах, было лишь актом, предшествовавшим административному захвату, который он желал немедленно осуществить. Все отныне должно было совершаться не только от имени короля, но и по его приказу и через посредство лиц, находящихся в его полной власти. Прекрасный солдат и чрезвычайно находчивый государственный деятель, Жолкевский не был образцом подданного. Покорность не входила в число его добродетелей. Иначе он не был бы поляком. Он считал возможным оставаться в Москве лишь для осуществления программы, выгоды который он сам оценил. Несмотря на мольбы бояр, в октябре он уехал, сопровождаемый всеобщими сожалениями и даже приветствиями простонародья. Он передал Гонсевскому командование над гарнизоном, состоявшим уже только из 4 000 поляков и нескольких тысяч наемников из иностранцев.
Под Смоленском Жолкевский застал Сигизмунда в борьбе с неприступной крепостью, все еще отказывавшейся сдаться, и с поистине чрезвычайным посольством, состоявшим из 1 246 выборных, старавшихся придерживаться буквы данных им наказов; посольство это угрожало проявить такую же несговорчивость, как и крепость. Это было зрелище, подобного которому, может быть, не бывало еще в истории: обмениваясь пушечными выстрелами с одной частью своих подданных, государь вел переговоры с другой частью о самых условиях своего вступления во власть. Ссылаясь на обязательства, принятые гетманом, москвитяне требовали, чтобы король немедленно отправил в Москву королевича и тотчас же вывел все свои войска из территории государства. Ссылаясь, со своей стороны, на свои права, как заместителя избранного государя, Сигизмунд требовал предварительной покорности Смоленска. Присутствие в королевском лагере трех Шуйских, привезенных Жолкевским в качестве военнопленных, не способствовало развитию благоприятного настроения в лагере москвитян. До конца ноября вели переговоры и не подвинулись ни на шаг вперед. Приступ, сделанный в это время поляками, был отражен.
В декабре, однако, напряженное состояние ослабело. Щедро наделенные при раздаче наград, некоторые из выборных, и между ними весьма влиятельный Авраамий Палицын, склонились на уговоры вернуться в Москву и действовать там в пользу щедрого государя.[382] Несмотря на все усилия В. В. Голицына и Филарета помешать такому разброду, посольство все более и более разбегалось и, распавшись таким образом, потеряло характер представительства, так как в нем осталась лишь группа непокорных политиканов, которых сочлены не признавали, и полномочия которых, следовательно, наполовину утратили свою силу. Захар Ляпунов был в числе дезертиров. Но вместо того чтобы последовать за Палицыным, он предпочел перейти в польский лагерь, где его радушно приняли его новые товарищи, которым он за гостеприимство щедро отплачивал издевательствами над непримиримыми. Такое поведение членов посольства утвердило в Сигизмунде убеждение, что он может хозяйничать. Однако оно впоследствии показалось двуличным и даже в ту пору возбуждало подозрения в московских боярах, которые не скрывали этого от Сигизмунда. Он уже царствовал; он хотел управлять.
Сигизмунд применил наиболее отвратительный способ правления, какой только можно было придумать. Начальник стрельцов, боярин Гонсевский, предлагал ему способ, обещавший дать превосходные результаты и испытанный им без всякого затруднения. Король предпочитал обрусевшим полякам ополячившихся русских, но чтобы они проявили послушание, какое требовалось, приходилось довольствоваться низшим по качеству составом. Бывший кожевник, Федька Андронов был утвержден в звании думного дворянина, полученном в Тушине, и назначен помощником московского казначея Василия Петровича Головина. Он не замедлил вытеснить своего начальника и предоставить казну в распоряжение Гонсевского. Для соблюдения формы Гонсевский в присутствии бояр произвел опись; но через несколько дней наложенные ими печати были сорваны и заменены другими с печатью Федьки Андронова. Эта система быстро распространилась во всех приказах. Царь Сигизмунд постепенно вводил туда людей, отличившихся под Тушином или Смоленском, таких, как Михаил Молчанов или Иван Салтыков. В Думе Федька Андронов все возвышал свой голос, не боясь спорить с князьями из рода Мстиславских или Воротынских.[383]
Семибоярщина уже не существовала; в сущности, правительство было негласно распущено; оно покорно отошло в сторону, и в то же время рушилась последняя попытка московских бояр образовать правящий класс из двух соперничавших друг с другом аристократий. Попытка эта закончилась диктатурой Федьки Андронова! Ответственность перед историей за это крушение лежит на родовитой знати и придворных вельможах; им не суждено уж было подняться после этого поражения. За чечевичную похлебку, да и то еще гадательную, один из Мстиславских не погнушался польским титулом конюшего; бояре продавали свои права на первородство, и вместе с упадком этого сословия совершалось уравнение русского общества в общем раболепстве. Независимым оставалось лишь духовенство. Но так как представителями его в тот момент были несообразительный Гермоген и двуличный Палицын, и оно не стояло на высоте своего положения и не оказало влияния, какое могло бы приобрести. Келарь Троицкой лавры находит в настоящее время убежденных защитников;[384] но они принуждены ссылаться лишь на его собственные показания, так как показаний современников о нем вообще нет, и молчания их, конечно, недостаточно для оспаривания красноречивых фактов. Разделяя со всей страной бедствия, вызванные отчасти им же самим, патриарх очутился вдруг на пьедестале, на котором истинные черты его личности исчезли для современников в ореоле его продолжительных страданий. На расстоянии их можно, однако, различить. Они производят такое впечатление, что он был человек ограниченный, легковерный, упрямый, но слабый; богослов и ученый для своей страны и своего времени, красноречивый писатель, но человек мало просвещенный вообще и грубо воспитанный. Существует предание, будто он начал свое поприще у донских казаков, а легенда о связи его с родом Голицыных не подтверждается никакими серьезными указаниями.[385] Занимая положение высшей духовной особы, обладая огромной властью, он был игрушкой событий, которыми пытался управлять; он думал, что управляет движениями толпы, в то время как сам кружился в этой толпе; сначала он примыкал к рядам противников Шуйского, а потом, когда было уже поздно, захотел поддержать его; он всем становился поперек дороги и всем перечил, а кончалось тем, что одни его осмеивали, другие отсылали к делам церкви; он неумело, но упорно защищал свой престиж, но в конце концов готов был склоняться перед всеми власть имущими, против которых раньше так неблагоразумно дерзал: перед бывшим патриархом Иовом, место которого он согласился занять, а потом принужден был выдвинуть его впереди себя; перед мнимым патриархом Филаретом, которого он ласково встречает при возвращении его из-под Тушина, после того как проклял; перед Жолкевским, общества которого он ищет после того, как запретил ему въезд в Москву, и даже перед Сигизмундом, которого просит скорее «дать своего сына», после того, как называл и отца и сына разбойниками.[386]
Гермогену не под силу оказалось одолеть и Федьку Андронова. Впрочем, гражданская диктатура бывшего кожевника клонилась к тому, чтобы поскорее уступить место военной диктатуре Гонсевского. В последних числах октября 1610 года, вследствие более или менее серьезного заговора, имевшего целью соглашение с Дмитрием,[387] польский боярин ввел в городе осадное положение, и с той поры его поведение и поведение его соотечественников принимает характер, обычный в гарнизонах во враждебной стране. Находясь в постоянной тревоге, принужденные по четыре-пять раз в день вскакивать на лошадей, начальники и солдаты вымещали свою злобу за это беспокойство и непосильное напряжение насилиями, недостаточно сдерживаемыми Гонсевским; насилия эти вызывали отместку населения, что увеличивало с той и другой стороны раздражение, служившее источником грозных столкновений. Даже церкви перестали чтить. В церкви св. Иоанна еще и теперь показывают «отвращенную» икону св. Николая; как говорит предание, взоры святого отвратились при виде чинимых чужеземцами поруганий святыни.[388]
383
Акты Западной России, IV, 402–403, Акты исторические, II, № 314; ср. Платонов. Очерки по истории смуты. 468–469, 630, примеч. 193.
385
Акты Западной России, IV, 481; Макарий. История русской церкви, X, 127; Платонов. Очерки по истории смуты. 632, примеч. 198; H. H. Голицын. Род кн. Голицыных, 410–413, Воробьев, «Русский Архив», 1892, I, 15.
386
Этот пункт в силу одного показания оспаривался, но свидетельство это, на мой взгляд, недостаточно достоверно. См. Платонов, Ж. М. Н. П., янв. 1886. Срав. Собрание государственных грамот и договоров, II, 445.
387
Русск. Ист. Библ. I, 690–693; Акты Западной России, IV, 481, Акты исторические, II, 362–363; Marchocki, стр. 112.