Итак, этот кризис, прервавши в начале XVII века естественное течение национальной истории, оказался как бы случайным погружением в пустоту, в небытие. Россия вышла из него тяжко изувеченной и истерзанной, с двойным вырезом у своих границ и страшно израненным центром; эти раны, требовавшие для своего излечения всего ее внимания, ее полного усилия, должны были надолго остановить ее внешнее расширение, сдавить ее внутреннее развитие и отвлечь ее внимание от тех забот, которые заря умственного и нравственного возрождения начала было ей внушать.
Испытание, несомненно, помогло ей сознать свое национальное единство и оценить те силы, которыми она располагала, чтобы защищать его. Но этот славный подъем мощной энергии имел последствием только несвоевременное возвращение к худшим преданиям прошлого, которое казалось уже упраздненным или по крайней мере к тому готовым, усиление узкого национализма, подозрительного и сурового, в котором чада «святой Руси» и без того замуровались слишком долго и упорно, а теперь, обернувшись назад, готовились утратить большую часть уже установившихся было сношений с западной цивилизацией. В доме с заново припертыми дверями, с ревниво законопаченными окнами они зажили в духоте и одиночестве – до первых ударов топора Петра Великого, до внезапного стремительного наплыва поверхностного западничества, нахлынувшего словно лавина или мгновенный переворот, по многим условиям зловредного и бесплодного во многих отношениях.
Продолжительное тесное сближение с космополитическими шайками Рожинского, Жолкевского и Делагарди тоже не оставило заметного следа на нравах страны; вынося это сближение, она показала себя неподатливой к его влиянию. Если в повторявшихся попытках преобразования государственного строя угадывается польское влияние, мы видели, каким образом, как просто оно исключалось.
С этой точки зрения Смута имела иное следствие, более глубокое, более прочное, но, увы, крайне злополучное. Как это заметил Костомаров, – она сделалась практической школой измен, раздора, политических безумств, двуличности, легкомыслия, распущенности и личного эгоизма. Русский историк думает, что урок этот исходил от Польши и что она сама же к нему вернулась. Революционируя Россию, польские сторонники первого и второго Дмитрия сами проникались роковым ядом и, возвращаясь домой, заражали им свою родину, не причиняя им вреда родине Минина и Пожарского, способной быстро отвергнуть отраву, с отвращением выплюнуть ее.
Это только патриотический парадокс. Поляки не имели никакой надобности проделывать над Московией опыты анархических привычек. Rokosz Зебржидовского готовился в их стране ранее, чем появился в ней первый Дмитрий. С другой стороны, вовсе еще не доказаны ни польское происхождение первого или второго претендента, ни польский источник революционного движения, которое разразилось с их появлением. Несомненно, оба народа были слишком близки друг к другу особенно в эту пору своей истории, чтобы не возник между ними обмен умственных и нравственных начал и польское влияние могло приобрести в некоторых отношениях решающее значение в общих заблуждениях. Я это признавал в начале изложения. У обеих сторон был яд в жилах, и они его сохранили.
Верно одно, что, испытывая одновременно такие кризисы различной напряженности и потом сталкиваясь в борьбе, которую они вызывали и в которой ставилась на карту судьба обеих стран, Польша и Московия проявили весьма различную силу сопротивления. Тлетворные зародыши, заразив их одновременно, неодинаково повредили им: одной стороне они привили смертельную болезнь, а в более сильный организм другой – внесли только некоторую порчу, причинили ей недомоганье, наследственную печать которого он носит и поныне.
Наконец, следует отметить, что, вопреки видимости, не все было безумием и преступным развратом в этой ужасной смуте. Зарождались в этой атмосфере благородные инстинкты и выходили на свет законные стремления, хотя, утопая в разливе нездоровых страстей, они бывали осуждены на временное исчезновение в общей бездне. Свобода требует долговременной выучки. В России телосложение населения ведет к медлительности, и нравственный прогресс подчиняется тому же закону. Глубоко вспахав ее, революционная буря XVII века заложила в эту сухую почву семена, присутствие и жизнеспособность которых нельзя уже теперь не признавать.