— Ах, как складно! — воскликнул Борис. — Но зачем же, коль крестьянам у вас хорошо, им не дать вольный выход раз в год? Коль у вас так вольготно, все пахари с вами останутся, да еще и с иных-то земель прибегут?
— А вот это бы неплохо, — быстро сказал Еуфимий, еще не вставая с колен. — Только боязно, — все же вздохнул он, подумав, — мужик-то глупец, не укажешь ворот, стену лбом расшибет.
— Ладно-ладно уж, лекари сердца моего, — смягчился Борис, поднимая с колен протопопа, — сохраняйте все крепости ваши по-старому.
Он призвал на молитву обедни всю церковь, чтобы только точнее понять место высших в задуманном деле. Глядя на горе священников, Борис выяснил: к знати мирской подступать даже нечего с этим — сожрут.
А вот боярских детей[19], не имеющих крупных хозяйств, наказать все же можно: не сумел поддержать в лихолетье крестьянина — выпускай. Эти «вьюноши» помещены все на землях окраин да пустошей, их проклятия царю не страшны.
Иереи в смиренном благодареньи сложили руки, склонили перед Годуновым головы, а вставший на ноги Еуфимий даже воодушевился для нового слова.
— А сказать ли тебе, батюшка государь, за какие такие грехи-окаянства нас гнев Божий постиг или как его впредь можно точней отвесть?
Годунов терпел за неробкий нрав Еуфимия, не стал обрывать его.
— Раньше всякие бритые немцы, — убежденно повел протопоп, — по Москве опасались ходить! Поганка их Кокуй-слобода никакого почета не знала! А нынче? Глянешь, едет возок. Что, боярский? Не то. Патриарший? Да и на то не похоже. Вот царю такой впору. Только кланяться — но и не царский. А чей? Тьфу, какой-нибудь твой англичанин, Жером аль немчин пахучий! Где же это привидано? Кирху себе возвели в слободе! Государь, оглянись, иноверцы с твово изволения ставят мольбища здесь! На земле православного Рима!
— Да пойми же, постой, оглашенный, — попытался Борис укротить старика, — иноземцы полезны. С ними бойко любая торговля идет. А в делах просвещения науками мудрыми нет их способней.
— Государь мой, дозволь, — не сдавался старик, — добродетели твои неисчисленны, — ни вина рекою ты, ни крови не льешь, как, за упокой был бы помянут, приснопамятный всем Иоанн, — ты воздержан, незлобив и мудр. Это значит: на Русь кару Господа, моровую беду мог навлечь твой один неизбывный порок — привечание иноземельных. Ну, торг торгом, а вот просвещение какое ж от немцев идет? А, штуюденты, знаю. На службу из Англии выписаны. А штуюденты те знамо что. Девок лапать, да водку жрать по кабакам, да транжирить казну на базарах — на это г-о-о-разды.
Борис оглядел духовенство, все стояли, потупившись, но с истовой крепостью в лицах. Казалось, протопоп говорит по общему немому соглашению. Так и было.
— Подождите, святые отцы, — проникновенно молвил Борис, — вот кончится голод, умножится снова казна, — позову величайших, ученейших к нам. А пока потерпите студентов.
— Покряхтим — уж вот только не надо ученейших, — ревниво заметил игумен Пафнотий.
— Земля Русская велика и обширна, — вздохнул Еуфимий, — и ныне едина в вере, в обычаях, в речи; а ну примутся, вырастут новые языки, не поймет отец сына, боярин холопа, народ государя, учнутся раздоры, терзания. Рознь сия в языке — и в Писании сказано — наказанье Господне, смешение суть вавилонское. Ты отправил в учение за море думных дьяков детей, ведь честнейших, Давыдова, Костомаровых. Как робятки там живы, а приедут домой, так узнают ли землю свою?
— Королева английская пишет: все живы, — смиренно заметил Борис, — в городах именитых Оксфорде и Кембридже поражают наставников здравым рассудком и ленью. Да последнее, пишет, не поздно лозою поправить.
Вокруг посветлело от невольных улыбок. Борис понял: время легко, как бы в шалость, поддеть и подрезать духовных.
— А что, отец Еуфимий, — спросил он, — не желаешь ли тоже за море проездиться? Не завидки ли берут? Только нет, не пущу. Там ведь мигом тебя езуиты к себе переманят. Им-то точно такие свирепцы нужны. Ты ведь, чуть что не так, чуть кто говорит на ином языке, не по-твоему, так под ним уж костер раздувашь? Ты иди в инквизицию прямо.
Как ни крепились седатые, развеселились — явного хохоту не было (храм!), — но все же колыхнулись крещатые саккосы, блеснули переливчато камеи и панагии, противостояние самодержца и священства исчезло, растаяло, как туман.
Еуфимий сердито крутнул головой в клобуке, отошел к стороне. Салтыков, крестясь от портала, подкрался к царю.