Так расправлялся с Отрепьевым его ангел-хранитель. Лишь оказавшись за прочными белобулыжными стенами над высотным валом Путивля, Григорий обрел снова способность внимать его голосу.
В сретенскую оттепель царевич объявил о закрытии всех боевых действий, связанном с острой необходимостью продолжить курс своего обучения в Польше или иных просвещенных местечках Европы. К этому времени Путивля достигли жуткие слухи о расправах Мстиславского в Комарицкой волости. Редкие спасшиеся крестьяне от ужаса бодро и складно рассказывали, как воевода велит своим витязям вешать на дерева за ноги жителей угощавшего Дмитрия края (будь то старенькие или малые) и выполнять, используя живые цели, упражнения лучной стрельбы до тех пор, пока цели не станут холодными, мертвыми. Перебежчики не могли рассказать только, каким смертным испугом объят сам узревший размах «воровства» воевода Мстиславский, потому что не знали: ему померещилось уже пламя первой крестьянской войны на Руси.
— Государь, не оставь нас на лютые муки! — возопили, расплакались путивляне, завидев сборы царевича. — Поедят нас удавы Борисовы!
— Чего вам-то бояться в такой цитадели? Не открывайте никому, вот и все, — пробовал отшутиться Дмитрий. — Для кремля вашего и государя не нужно, сделайте себе вече или Речь Посполитую, стойте вольней!
— А ежели рати Москвы нас измором брать станут? — приподнялся с колен сын боярский Юрий Беззубцев, вождь мятежного города.
— Ну, тогда не попишешь, — пожал плечами Отрепьев. — Сдавайтесь только не князю Мстиславскому, а самому Годунову, он хотя и тиран, но не полоумный же — свой народ с корнем рвать, и вообще человек больной, мягкий, — неожиданно вспомнил царевич.
— Нет, мы не так хотим, — сказал Сулеш Булгаков, кореш Беззубцева. — Мы лучше не пустим тебя никуда, а коли рати Борисовы одолевать начнут, твоей головой ему выплатим вины свои.
Против этого умного вывода возражать не пришлось. Беззубцев, поднеся к усам гнутую сурну, дал гудок. Недалеко возник чугунный яростный скрежет и хлоп — там опустили крепостные ворота.
Отрепьев взялся за дело с удвоенным рвением. Во все ближайшие и дальние крепости и поселения каждый день направлялись из южной крамольной столицы гонцы-глашатаи с «прелестными» письмами. Заходя на церковные сельские службы, гонцы останавливали дьяконов, читавших анафему окаянному Гришке Отрепьеву, указывали петь то же вору Борьке Годунову, а государю истинному Димитрию Ивановичу — многая лета.
«Димитрий Иванович» скоро смекнул: для завоевания воли народного большинства мало провозгласить себя Дмитрием, необходимо еще доказать, что ты — не Отрепьев. Царевич, вспомнив уроки тригонометрии в Гоще, решил доказывать «от противного». То есть сыскать не настоящего, но не менее противного, чем описан в московских обличениях, Гришку и развозить за собой по стране, представляя народу как нечто к собственным делам некасаемое.
Вновь понеслись по запурженным северским шляхам гонцы, окликая безвестных, согретых морозцем бродяжек, выбирая расстригу Отрепьева. Повезло быстро: в Путивль пред государевы очи был привезен малый лет сорока, худой, долгий как жердь, с вострым носом, козлиной бородкой и светом марта в глазах.
— Не бойся, худ человек, — ободрил царевич добытого, — ты и впрямь Гришка Отрепьев-расстрига?
— Да, я распоп Отрепьев, — отвечал, честно сияя синью очей, человек, — не Григорий я только, ребята, а Леонид.
Самозванец с удивлением смотрел на дальний побег древа своей родословной, столь несхожий со всеми известными ему коренастыми репчатолицыми предками.
— Галичских Отрепьевых знаешь? — спросил раздумно.
— He-а. Это ты-то из Галича? — спросил в ответ любопытный бродяга, распустив полы прохладного, латаного зипуна.
— Не дури, не дури — я из Углича, — спохватился царевич.
«Я настоящий должен быть, наверно, годков на десять этого помладше… — прикинул возраст скитальца, — ну, да ладно, потянет пока».