И то, что близко увидел, звонко оттиснулось в памяти сердца навек. Чуть не упал от злого запаха бойни, полой чьего-то охабня сжал нос, только глаза не сумел закрыть, сами расхлопнулись и, не мигая, учились русскому правосудию.
Преступникам, уже изломанным где-то и едва державшимся, опричные дьяки гордо зачитывали их вины. Кто оказывался лазутчиком литовского короля, кто — шведского, кто-то потворствовал Крыму, многие работали на все разведки одновременно. При прочтении очередной вины дьяк ударял подсудимого в ухо, тот подлетал к дымной плахе и помещал под топор голову. Некоторых вешали за ногу и разделяли, как туши; иные, крича на колу, молили Бога хранить царя.
Сам царь (Петя совсем не узнал его, хоть дед показывал внуку Ивана IV на торжестве пещного действа) сидел нынче на возвышении в кресле и тряс вылезающей бородой. Царь хохотал, лучась деснами, загнув к губам ястребиный варяжский нос и закатив к небу зраки. Возле Ивана сутулился в тигровой шкуре громоздкий псовоподобный Малюта, что-то шептал царю, водя перстом по деталям различных мучений разведчиков, и царь принимался забвенно трястись и визжать пуще.
Все ближние опричники Ивана (даже те, которые не руководили казнью, а только теснились вокруг государева кресла искрящейся праздной толпой) были пьяны и расхристанны, в лицах свободно плутал позыв первых людей к злу. Только один придворный не был хмелен (Басманов сразу его отличил), один он зяб и, ежась, попрыгивал; над ним смеялись опричники. Молодой стольник не отвечал на насмешки, предвзято спокойно похлопывал варегами по бокам, лишь бледность скул на морозе выдавала его да длинные монгольские глаза тщетно старались отвлечься, уйти от крови и казни.
Петр тогда не по-детски успел удивиться: как обычный, трезвый и нестрашный человек попал, как свой, в вихрь опьяненных лютой службой? Впоследствии, взрослея, он не раз вновь узнавал об этом у себя, на свет лучей зрелого опыта рассматривая странную породу памяти детства. Чудилось: такой человек и был нужен тронувшемуся товариществу палачей, чтобы изредка напоминать и вовремя указывать некий ветхозаветный предел, заступив за который и Грозный рискует быть мигом раздавленным очнувшейся грудью народного гнева.
Метнув взгляд с разумного стольника снова на крик и боль, Петя уже хотел всеми силами выбираться назад, пешим бежать домой и там, забившись под мамину прялку, заплакать так, как уже пятилетнему недопустимо и стыдно. И тут один из казнимых, висящий на вдетых в петли руках под «глаголом» короткий старик, вдруг поразил его сходством с родным дедом, не так давно обучавшим Басманова азбуке. Дед, перстами водящий по букве, и старик, подвешенный за руки к ней, — одно и то же лицо! Дедка Алеша, уехавший в Крым! За ним — отец, дальше — князь Вяземский!
Палач-опричник, тяжким ковшом зачерпнув воду из ледяного котла, облил раздетого дедку Алешу. Затем палач осторожно взял кипятку из парящего над костром черного чана и окатил подсудимого новой по смыслу водой. Затем — опять ледяной, снова — дымящей. Кожа пошла с дедушки, как чешуя с угря, пойманного как-то для внука в Нечистых прудах. Царь завизжал от восторга, округлив в редких ресничках зрачки.
Петя Басманов не помнил больше, не различал, где Москва, кто преступники, кто правый суд, нырнув меж сапог опричника оцепления, он помчался к Ивану IV, с ходу готовя кленовую сабельку, помня со слов поварих: его сабля годна хоть на то, чтобы выткнуть глаза. Но чьи-то спешные лапы настигли Басманова, взяли в железные клешни, легко отогнув назад за волосы голову, предъявили царю.
— Это ж Басмановых цуцик. Федоры[121] сын, — подсказал Ивану Малюта, обладавший медвежьей чиновничьей памятью.
— А! То-то, гляжу, он с мечом на меня пошел, — уяснил Иоанн. — Вот племя! Расколоть на дрова для котла цуцика!
Все опричники прыснули и потому не могли в то же мгновенье исполнить указ — это спасло жизнь Басманову. Трезвый стольник, который все мерз, успел подойти скорым шагом к царю и пошептать что-то. Иван очумело скользнул взглядом по сжавшемуся под холодным туманом океану людей, по всплескам щепотей крестных знамений.
— Милую, — крикнул обиженно, — отпустите малого Басманова! Я вижу — он не предатель. Просто великий боец.
Скуратов заурчал недовольно.
— А что ты хочешь? — объяснил Малюте царь. — У меня самого сын растет: нужно оставить ему на разживу кого-нибудь.
Зябкий стольник взял Басманова на руки и унес далеко от суда.
Говорили, играли словами во тьме ручьи, наперебой спешили вниз, в Оку, — помогать вешней воскресшей реке губить рыхлые льдины. В темном шатре воевода боярин Петр Басманов думал о той жизни, какой жизнь в действительности прожита, и о той, какой она представляется брату Василию. Так, князь Голицын находил жертвенное упорство брата Петра, явленное при обороне русского юга от войска царевича, следствием обычного чванства великого стратега, а также узости стесненного забралом кругозора. Вася Голицын не знал, что защищенный братом дряхлый Борис когда-то, в бытность молодым стольником Грозного, вынес зареванного осиротевшего Петю Басманова из-под сплошного суда жарких времен. Мог ли Петр Федорович теперь не оборонить жизнь этого человека? Однако не ведал князь Вася и тыла доблести дальнего по родству брата. Никогда не вникая, кем приходились Борису его сын и жена, Басманов понимал ясно и вечно, что эти люди — ветвь врага рода человеческого, Малютины внук и дочь. По смерти Годунова воевода, смиря сердце, целовал крест преемникам царства — царю-отроку Феде и Марии, маме-правительнице. Но не могло, не знало сердце, как забыть оскал престольных судей, — охрипло тридцать лет назад от птичьего крика бьющихся над кострами родных.
Первый раз в жизни Басманов не чуял хорошего трепета перед боями — враждовал с долгом, с призванием. Напрасно Вася назвал его истовым и беззаветным рубакой — в понимании московской государственности Петр Федорович шел дальше многих острых писателей новой Руси. Сын убиенных государем не спешил доверять песням о назначении Богом Ивана первым царем всероссийским, уважал больше былины о прежних вольных князьях; признавая в уме благо единовластия, род Грозного он с малых лет проклинал душой. Сражаясь с ляхами под Новгород-Северским, Басманов втайне полагал, что избивает свинцом настоящего Дмитрия; напротив, поддаваясь теперь умным уговорам Василия и старому своему чувству к древу Малюты, хотел надеяться: если уступит, то лишь уступит Отрепьеву, а не царевичу крови, которого нет.
«В конце концов, если разбить его, — предположил воевода, — то он опять удерет и будет вновь неизвестно, кто ж он. А коль приблизиться к удальцу дружески, нам сие станет яснее; если ж и впрямь это цуцик Ивашкин пророс, — заключил страшно Басманов, — я и без войска его прижму!»