Старик в польской форме, конфедератке, грудь в крестах. Радом, 1944.
А вот совсем другие снимки — портреты в три четверти, чуть нерезкие, переснятые с официальных документов — кое-где в уголках просматривается идущий полукругом готический шрифт печати. Одинаковые мундиры, похожие лица — властность, высокомерие, презрение. Отто фон Клаймнихаль, Фриц Гашке, Генрих фон Шмидт… И даты: 4 октября 42-го, 12 ноября 43-го, 3 января 44-го…
Последняя фотография того же формата, но отличная от других, коротко стриженная симпатичная девушка, прямой взгляд, советская гимнастерка с лейтенантскими погонами. Нерезкость, характерная для пересъемки, здесь отсутствует, имени и фамилии на обороте нет, только цифры: 9.12.1944.
Старик заваривал чай на кухне, и Элефантов пошел к нему спросить, действительно ли он снят с немцами или это переодетые разведчики, зачем в его архиве хранятся портреты врагов, что за девушка запечатлена на последней фотографии и что обозначают даты на каждом снимке.
Но он не успел даже рта раскрыть, как Старик почти выхватил фотографии, сунул их в пакет, пакет — в планшетку, до скрипа затянул ремешок и запер ее в стол.
— Ничего не спрашивай — про это говорить мне нельзя, время не вышло.
Элефантов, конечно, поверил бы в такое объяснение, если бы у Старика вдруг резко не изменилось настроение: он замкнулся, ушел в себя, а потом неожиданно предложил выпить водку и вместо обещанного чая поставил на стол литровую бутылку «Пшеничной».
Тут-то Элефантов, которому подобные перепады настроений были хорошо известны, понял, что дело не в каких-то запретах, а в глубоко личных, тщательно запрятанных причинах нежелания ворошить некоторые эпизоды своей жизни. Он понял, что у железного Старика в душе тоже есть незажившие раны, которые он неосмотрительно разбередил. И, не попытавшись отказаться, с отвращением проглотил содержимое первой рюмки.
— Вот этот твой прибор, он мог бы мысли читать? — неожиданно спросил Старик, будто продолжая давно начатый разговор.
Элефантов качнул головой.
— Жалко. А то б я за него руками и ногами схватился — и людей подходящих разыскал для опытов, и у начальства вашего пробил все что надо: деньги, штаты, оборудование!
— Для чего?
— Нужная штука. И нам для работы, и вообще всем.
— Непонятно.
— Вот смотри, — Старик загнул палец. — В прошлом веке разбойники изгоями жили, кареты грабили, купцов потрошили, женщин захватывали, награбленное в пещеры прятали да в землю зарывали. К людям путь заказан — на первом же постоялом дворе, в любом кабаке узнают — в клочки разорвут.
Одним словом — полная ясность: кто есть кто. Тридцать лет назад на притонах да «малинах» всяких жизнь ключом била: воровские сходки, гулянки, «правилки», разборы — блатное подполье — документов нет, железяки разные в карманах, облаву устраивай, хватай — тоже все понятно!
Старик загнул второй палец.
— А сейчас совсем по-другому… Выровнялось все, сгладилось, «малин» нет, профессионады вымерли или на далеком Севере срок доматывают, кто же нам погоду делает? Пьянь, шпана, мелочь пузатая, вроде работает где-то, дом есть, какая-никакая семья, а вечером или в праздник глаза зальет и пошел — сквернословить, бить, грабить, калечить… И снова под свою крышу, в норку свою — юрк, сидит, сопит тихонько в две дырочки, на работу идет, все чин-чинарем, попробуй с ним разберись! В душу-то не заглянешь!
Да это еще ерунда, а вот валютчики, взяточники, расхитители и прочая «чистая» публика так маскируются, что бывает их тяжело раскусить — можно себе зубы поломать. Вот тут-то такой прибор очень бы пригодился!
— И вообще, — Старик загнул еще два пальца. — Очень много живет на свете перевертышей. Внешность у них обычная, может, даже приятная, а нутро черное, гнилое…
Элефантов почувствовал, что у него захолодело сердце, а в голову ударила знакомая горячая волна, как обычно, когда он вспоминал о человеке, которого хотел выкинуть из памяти навсегда.
— …одежда, слова, косметика — шелуха, а попробуй докопаться до сути! Поступками человек меряется, только они тоже есть разные: для всех — одни, правильные, похвальные, а для себя — другие, тайные, которые повыгоднее.
В войну шелуха слетала, настоящие люди на фронт рвались или в тылу на победу до кровавого пота вкалывали, а сволочь всякая до тепла и сытости дотягивалась, продбазы, склады — и тогда жирные коты жировали, среди смертей, голода, разрухи сало со спиртом жрали, баб пользовали, золото на хлеб выменивали, впрок запасались… Только когда попадалась такая мразь, разговор короткий…
Старик скрипнул зубами.
— Да не все попались, не все, многие так и проскользнули в хорошую жизнь, на ценностях, мародерством добытых, благополучие свое построили и не сгорели синим пламенем, не провалились под землю.
Старик зло усмехнулся.
— И смех и грех. В сорок втором в Пскове охотились за одним эсэсовцем, большая шишка, вредил нам много и хитрый, гад, осторожный, как лис, всегда с охраной, маршруты меняет, каждый шаг в секрете держит, никак добраться до него не можем. Потом отыскали зацепку: он с секретаршей бургомистровой спутался, молодая сучонка, красивая, ушлая… Пришли к ней, прищемили хвост, дескать, сдавай, овчарка подлая, своего любовника, если жить хочешь, она шкурой почувствовала, что на краю стоит, и сдала его с потрохами. У него, оказывается, для постельных делишек специальная квартира была, ясное дело, без охраны — шофер с адъютантом, и все, там мы его и шлепнули, даже штаны надеть не успел. Ее, как обещали, — отпустили, живи, сучонка, да держись от фашистов подальше, а то заработаешь свою пулю. Пропала она куда-то, да иначе ей и не уцелеть бы — гестапо ее разыскивало, а лет пять назад выплыла: хлопочет о льготах как участник партизанского движения. Я, мол, помогала подпольщикам в ликвидации крупного эсэсовского чина, скрывалась от гестапо.
Старика передернуло от отвращения.
— Так что не только ценности мародерством добывали, но и славу, почести, пенсии… Этой-то овчарке не удалось: факты вроде сходились один к одному, да вспомнил ее кто-то, а сколько проскочило таких перевертышей! Тех, кто сильно напакостил, до сих пор находят и судят, а другие скрипят потихоньку, коптят белый свет, слюной заразной брызжут во все стороны. Они свое дело сделали — пронесли в наше время бациллы жадности, подлости, жестокости, посеяли их, потому что хорошего сеять не умеют, — щеки старика побагровели от гнева. — Когда юнцы своего сверстника до полусмерти избивают, чтобы джинсы содрать, завскладом дефицитный товар прячет и спекулянтам отдает за взятки, контрабандист икону старинную через границу тащит — все это всходы тех посевов. Так что нужен нам прибор, чтоб мысли читать, очень нужен!
Старик разлил водку, подвинул Элефантову банку консервов.
— Ну а пока его нет, давай выпьем, чтобы передохла нечисть двоедушная. Я ее всю жизнь давил и до самой смерти давить буду!
В сознании Элефантова мелькнула догадка, связывающая рассказ Старика с содержимым его архива. Вот оно что…
— Фотография того эсэсовца у вас в планшетке? В фуражке с черепом?
Фон… как там его?
— Клаймнихаль. Все они там, — мрачно процедил Старик и перевел разговор на другую тему, предупреждая вопрос, который неминуемо должен был последовать.
— Однажды я здорово жалел, что у меня такого прибора нет… Провалилась наша группа, серьезное задание сорвалось, шесть человек погибли — ребята на подбор. Такое происходило по двум причинам: случайность или предательство. Здесь случайность исключалась — операция готовилась давно, все продумано, взвешено, отработаны запасные варианты… Предательство исключалось тоже — люди испытанные, проверенные много раз, стальные люди. А факт налицо! Ломали головы, ничего не придумали. И вдруг оказывается, что немцы пятерых расстреляли, а шестой через пару дней к нам в лес пришел. Коля Финько — командир группы. Я ему как самому себе доверял. Раньше… До того…
Рассказал он, как их врасплох застали, у самого глаза тоскливые, ждет вопроса, а как ты-то жив остался? Спрашиваю. Отпустили, говорит, почему — не знаю.