Вот такой расклад. Сидим, молчим. Дело ясное — просто так немцы не отпускали. Он первый начал: если бы я ребят выдал, если бы на гестапо работал, они бы как-то правдоподобно все обставили — побег бы имитировали, меня подготовили: синяки, ссадины, следы пыток, сквозное ранение…
А то ничего — выпустили, и все. Логично? Логично. Только логика тут факты не перевесит: ребята погибли, а его отпустили. За какие заслуги?
Мне говорят, чего, мол, с иудой церемонишься, прислонить к дереву — и дело с концом! А я его хорошо знал, на задания вместе ходили, один раз думали: все, амба, гранаты поделили, попрощались… Достойно себя вел, хорошим другом был, надежным. И вдруг — гестаповский агент, предатель — чушь собачья! Что тут делать? Вот ты как думаешь?
— Не знаю, — растерянно проговорил Элефантов.
— И я не знал. Только решение-то все равно надо было мне принимать, больше некому.
— Можно испытать его как-нибудь… В бою или задание специальное.
— Да он уже двадцать раз испытан! Вопрос так стоит: или верить ему, или не верить? Пускать в свою среду или нет? А испытание он любое пройдет — и если не виновен ни в чем, и если к немцам переметнулся.
Так я промучился всю ночь. То ли это психологи гестаповские испытание такое изощренное придумали для него, да и для нас тоже — честного человека изменником выставить, то ли это хитрость, уловка, чтобы от настоящего предателя подозрение отвести, то ли тщательно запутанный план внедрения агента.
Ох и жалел же я тогда, что не могу Коле в душу заглянуть, ох, жалел!
— Но вы же знали человека, другом ему были, неужели поверить нельзя?
— не выдержал Элефантов. — Не мог же он так маскироваться и измениться мгновенно тоже не мог!
— Ну почему же…
У Старика дернулась щека.
— И маскировались, и ломались порой — всякое бывало… Не в том дело: раз есть вероятность, хоть самая ничтожная, что он враг, если даже просто сомнение появилось, нельзя его к работе допускать, никак нельзя, это значит — других людей не беречь, их жизни на карту ставить.
Да и не в моих силах было веру ему давать. Я только два решения мог принять: расстрелять на месте или на Большую землю отправить, чтобы трибунал разбирался. Что в лоб, что по лбу… Факты-то никуда не уберешь, а догадки, предположения и сейчас суды на веру не берут, а тогда война — сам понимаешь… Шпионов, паникеров, дезертиров, диверсантов, провокаторов — пруд пруди. И Коля Финько, отпущенный гестапо… Он у меня пистолет попросил — застрелиться, я не дал — если он фигура во вражеской комбинации, то и на тот свет отпускать его нельзя, надо попробовать для контригры использовать. Короче, отправил Колю к нашим, что там дальше получилось — не знаю.
Старик запустил руку в ящик стола, что-то искал, перебирая невидимые Элефантову увесистые предметы, и задумчиво смотрел перед собой, хотя видел наверняка картины далекого прошлого, которые, судя по окаменевшему лицу и крепко сжатым губам, не могли его успокоить.
— С любой стороны, крути-верти как хочешь, поступил я правильно. А душа, поверишь, до сих пор болит…
Он наконец нашел то, что искал, и зажал в руке металлический цилиндрик с набалдашником на конце.
— Вот ты говоришь — поверить, люди, мол, не могут сразу меняться, маскироваться не могут…
Старик задумчиво постукивал набалдашником по столу.
— А ведь в те годы мы на всякие чудеса насмотрелись. Война такие свойства людской натуры обнажала, о которых порой и сам человек не знал.
Простые ребята подвиги совершали, на героев непохожие, раньше скажи — не поверят. И наоборот было.
Ты знаешь, предательство оправдать нельзя, но если кто под пытками ломался — тех хоть понять можно. А некоторые продавались — за деньги, звания их паршивые, за корову, домик с усадьбой, да мало ли за что!
Старик шевельнул рукой — щелк! — из цилиндра выпрыгнул шилообразный клинок, резать хлеб или открывать консервы им было нельзя, это орудие предназначалось для одной-единственной цели, и Элефантов, читавший много книг о войне, понял, что Старик держит немецкий десантный нож.
— А бывало, и вовсе ничего не понимаешь — человек как человек и вдруг вроде беспричинно продает товарищей, только причина, конечно, есть, хотя глубоко спрятанная; какая-то изначальная подлость, склонность к предательству, найти бы их, выжечь, ан нет, не найдешь, а зацепит обида какая-то или самомнение, выхода не нашедшее, и готово!
Щелк, щелк. Клинок мгновенно спрятался и выскочил опять. Элефантову это напомнило нечто никогда не виденное, но знакомое.
— А вы можете рассказать хоть один такой случай?
— Лучше б не мог!
Старик провел свободной рукой по лицу. Щелкщелк.
— В школе с нами училась девушка, хорошая девчонка, нормальная, веселая, компанейская. Радиодело знала хорошо, стреляла прилично, ножом работала, со взрывчаткой свободно обходилась, многие парни за ней не могли угнаться.
Старик говорил медленно, неохотно, как бы выталкивая слова.
— Только одна странность: псевдо она себе выбрала какое-то неприятное — Гюрза. Зачем себя такой пакостью называть? А она смеется: быстрая, говорит, хитрая, для врага опасная… Все правильно объяснила.
Старик поморщился и машинально пощупал под сердцем.
— Да не в прозвище дело. Заканчивали школу — получили задание, вроде как выпускной экзамен. Задание простое: выйти в город и собрать разведданные, кто какие сможет. Военное положение, документов никаких, город всем незнакомый. Попадешься — выкручивайся сам. Каждый понимает: если что — помогут, но и риск имеется — могут на месте расстрелять как немецкого шпиона.
И пошли в город поодиночке. Я по легковым машинам штаб вычислил, сосчитал, к номерам машин их привязал, вернулся, в общем, не с пустыми руками. Ну и ребята: кто на станцию проник, сведения о военных перевозках собрал, кто оборонный завод установил, кто склад боеприпасов… А Гюрза всем нос утерла: принесла пакет с совершенно секретными документами!
Спрашиваем: как удалось? Смеется: работать надо уметь! А в отчете написала, как полагается: познакомилась с летчиком — подполковник, молодой, лет тридцать, не больше, переспала с ним, а на следующее утро пакет из планшетки вытащила, проводила от гостиницы до штаба, попрощались до вечера. Как показатель полного доверия письмо приложила: подполковник ее к своей матери направлял, рекомендовал невестой. В общем, виртуозная работа, и Гюрза явно гордилась, она вообще любила первой быть, чтобы замечали, хвалили…
Щелк, щелк, щелк. Жало змеи, тонкое и быстрое, — вот на что это было похоже. Опасной, ядовитой змеи. Может, гюрзы.
— …только тут ее хвалить не стали. С одной стороны, подполковника жалко — его разжаловали за потерю бдительности и разгильдяйство, в штрафбат отправили, да и вообще, нехорошо как-то, нечистоплотно. Но результат-то Гюрза дала!
Среди ребят мнения разделились: кое-кто говорил — молодец, сумела объект выбрать, в доверие войти, документы важные добыть, но большинство по-другому рассудило: курва она, и все тут! Короче, отвернулись от нее многие, да и комиссия с учетом всех обстоятельств вывела ей «четверку», а многие «пятерки» получили, хотя таких важных сведений, как Гюрза, никто не собрал.
И Гюрза обиделась, хотя виду не подала. Вела себя как всегда, шутила, смеялась, а когда перебросили ее за линию фронта, застрелила напарника и явилась в гестапо. Вот так.
Старик замолчал.
— А что было дальше?
— Дальше? Работала на немцев, великолепно провела радиоигру против нас, несколько групп провалила, дезинформации кучу…
Старик бросил нож, со стуком захлопнул ящик.
— И что интересно: не изменилась она — такая же улыбчивая, компанейская. Только компания другая.
Жила в специальном особняке гестапо, сошлась с кем-то из ихнего начальства, тот ей туалеты из Парижа выписывал, драгоценности дарил… Авто, рестораны, вечеринки. А в остальном все по-прежнему: добрая, отзывчивая, простая.
На допросы к нашим приходила, советовала по-хорошему, по-дружески, как товарищам, не надо, мол, дурака валять и в героизм играть, переходите на эту сторону, не прогадаете. При пытках и расстрелах не присутствовала, считала себя выше грязной работы. Сама с собой комедию играла: выставлялась порядочной, благородной.