Слова были не только неуместные, но и ненужно, неожиданно мягкие.
Они, видно, и подбодрили ее. Чеся прошла к тумбочке, непринужденно обдав Леню теплом в узком проходе, взяла сигарету, даже пошуршала спичечным коробком, однако прикурить попросила у него.
Расчет, если он был, не оправдался. Жар двух соединенных огоньков не потянул его к примирению. А как бы небрежно распахнутый на груди халат не вскружил головы. И не потому, что развеялись чары тайны, что его утомила ее красота. В душе говорили другие чувства. Шея, плечо и в меру приоткрытая грудь с уголком цепочки стали просто обнаженным телом, остуженной мякотью. Более того - в этом как будто подсознательном, как бы естественном для нас кокетстве он снова увидел расчет на воздействие. Увидел и обрадовался, что промахнулась. Он не сказал ни слова, но и от взгляда его, в котором, кроме презрения, она прочитала и более страшное - брезгливость, она запахнула халат. И тихо присела на край - только теперь он заметил - узкой кровати.
- Пане Леосю, - заговорила, снова переходя на "вы", - как все-таки много прозы в жизни! Такой вульгарной, но, к сожалению, неизбежной!..
Он помолчал. Потом спросил:
- О чем вы хотели меня попросить? Какую просьбу не досказали?
В свою очередь, и она помолчала. А потом:
- Хм! И вы, вижу, не совсем лишены рыцарских чувств.
- Не говорите пошлостей, Чеся. Ее тут и так было достаточно.
- У меня или у вас?
- Конечно, и у меня. Однако же и вы... Так чем же вам помочь?
- Ну что ж... Я вас хотела попросить... купить наш дом для колхоза.
- Это и все, что вам пришло в голову?
- Да и то ради мамуси хотела просить.
- Уж не те ли расписочки беспокоят и вас? Молчите... Неужели вы вспомнили, что Мукосей мой двоюродный брат? И я могу уговорить его вернуть их вам? Опять молчите... Как и тогда, когда я приезжал с письмом? Эх, панна Чеся! Ну, пускай уж мать, старая пани, больной человек... А вы? И столько говорить об отчизне, о гордости... Простите, это не Польша - все эти ваши расписочки, то, чем дохнуло от них! Так же как не Советский Союз, не Беларусь - весь этот ваш... Мукосей... Ничего, договоритесь, он еще придет. Все уладите. А я благодарю вас за откровенность. Хотя бы такую.
Она встала. Запахнула еще раз халат, даже прижала его пальцами под шеей.
- Добраноц пану, - сказала глухо. - Уже очень поздно.
Лицо ее было так близко, что даже во мраке видно было, какой холод источали глаза.
- Вот это правильно - поздно, - ответил он с улыбкой. - Поздно даже и для ненависти. Проводите меня, пожалуйста. Через дверь.
На крыльце он хотел что-то сказать, даже начал, но осекся на ходу и только выдавил:
- До видзэня.
...Через несколько минут на засеянном поле встретились два человека.
Они не хотели этой встречи - ни тот, что шел от деревни, ни тот, что из бывшего имения. Видно, наткнулись друг на друга в темных кустах своих раздумий.
- Что, перерешил? - спросил один из них, глядя прямо в лицо другому. За дом идешь набавить или, может, вернуть расписочки?
- А ты... снова компанию с ними водишь?
Один глядел другому в белесое, поклеванное оспой, такое знакомое лицо, полное глубокой и крепко осевшей ненависти, смешанной с хитрой, осторожной трусостью. И в душе того, кто глядел, как в водовороте, то всплывали, то уходили во тьму клочки горьких воспоминаний...
Анонимки... Бездушие тех, кто им верил. "Добрый день! Как живешь? Ай-ай-ай, как жаль, брат!.." Это - на устах у тех, что тайком марают жизнь "благонамеренными" писульками без подписи... Сколько их там было, в той зиминской папке?..
Идиотская жадность, с которой этот самый... панский благодетель таскал, что мог, с советских машин, брошенных при отступлении, таскал потом и с немецких, таскает, конечно, и из колхоза!..
Кулак, вооруженный мотоциклом, электрической лампочкой и радиоприемником, слепой, неблагодарный подлец, который, пользуясь благами социализма, не живет, а все ладится как-нибудь "пережить", "дожить", в надежде на ту магическую "перемену", что придет наконец на зов его обросшей щетиной души эгоиста, собственника...
Затаившись глубоко, он ото всех оторван, даже от сыновей, а живет и отравляет все вокруг...
- Ну, а как расплатился с тобой Щуровский за то, что ты посоветовал им сбежать в гарнизон?..
- Пойди и донеси на меня. Так и поверят, что это я, а не ты им сказал. А я расскажу пустячки. Про панские теплые ноги. Пожалеет тебя твоя эсбээмовка!
Затем раздался звук, похожий на тот, с каким упрямый дровосек опускает топор на сучковатый чурбак.
Один из них взвизгнул, как заяц, задрав ноги на мягкой земле, а потом, поняв, что это еще не конец, вскочил и, в тяжелых сапогах, побежал не по годам резво. Прямо в поле.
Другой, сделав несколько шагов по меже в ту сторону, где была деревня, почувствовал, что глаза его наполнились горячей влагой.
Обида. Горькая... На самого себя.
13
Звоночки-жаворонки угомонились в зеленях до утренней зари. Урчит за взгорком и светит фарами трактор. Кто-то, припозднившись, возвращается лугом и тревожит чуткого горюна чибиса, стон которого, отчаянный, красиво-печальный, накладывается на однообразный, но по-своему приятный и стройный лягушечий хор.
Длинное деревянное строение, покрытое шифером, снова полно звуков. Жуют крепкие челюсти, звенят кольца и цепочки обротей, фыркают мягкие, теплые храпы.
Нет покуда только Метелицы.
И старший конюх Хомич, явившийся на ночное дежурство, с удовольствием строит догадки, где может быть бригадир...
Когда бригадир наконец подъехал к конюшне и, молча, легко приземлившись, стал не спеша снимать со своей быстроногой буланки седло, Мартын не выдержал:
- Здоров! Говорят, ты, браток, нашел вчера силосную яму?
Вместо ответа Леня протянул ему поводья:
- На!
Сам он понес седло.
Потом они вышли из теплой тьмы в прохладу под звездами, и Хомич, чтоб подойти с другой стороны, вспомнил:
- А сигареток я твоих не трогал. Держи!
Выспавшийся за день, да и вообще склонный побеседовать на любимую тему, Мартын снова стал подбираться к тому же: