- Поосторожнее бы тебе, браток, а то все без оглядки, как тетерев...
Леня молчит.
- Стоит ли из-за баб? Их, брат, нужно только оглаживать...
Ленины подошвы никак не могут оторваться от земли. Снова дохнуло ненавистью и угрозой - он вспомнил белобрысое, рябое лицо и, одолевая комок в горле, спросил:
- А что ты слышал?
- Оно, браток, холера его ведает, завсегда так: рыло спрячешь - хвост вылезет, хвост уберешь...
- Да говори ты как человек!
- Тебе - говори, а сам ты мне небось ни слова... Верка моя была у них, когда ты панский погреб смотрел да перед крыльцом выплясывал на седельце... Она там у пани какие-то польские тряпки покупала. Верка будет молчать. Я сказал. Ну, а возвращаться зорькою надо осторожней. Я как раз дома был...
- Прощай!
- Иди, браток, набегался за день с "козой" да натрясся в седле, коли ж еще и к той козе... Хе-хе-хе!
Это было сказано уже вслед.
...Леня шел тихим шагом, так как путь, к сожалению, был недалек. Усталости почти не чувствовал: впереди ожидало кое-что потяжелее... Даже шапку держал в руке и китель и ворот рубашки расстегнул...
"Как тяжко!.. Все теперь имеют право копаться в этой пошлости: и те, в гнилом, затхлом шляхетском гнезде, и этот... Ну, а сам ты кто? Он, Хомич, просто веселый бык. А ты - бык с психологией. Его и старость не берет, а вот ты - ты вздумал сейчас подправить свою чистую молодость?.. Сейчас еще дети встретят... Нет, сегодня, пожалуй, поздновато".
Дочка, Маруся, часто выходила ему навстречу, как будто бы только из-за маленького Сережи. Уже в седьмом классе, мать вот-вот догонит ростом, длиннокосая, голубоглазая серьезница... "Да, ты уже считаешь себя взрослой... И мне уже неловко, как раньше, смотреть на пригожих девчат, - я вспоминаю невольно, что ты, моя радость, кого я так недавно, кажется, боялся брать просто на руки, а брал на подушке, что ты становишься похожей на этих красавиц и что мне не хотелось бы, чтоб кто-нибудь глянул на тебя нечистым взглядом, с нечистым сердцем, без дружбы, без настоящей любви!.." А он, Сережка? Леня не подозревал, что сыном, мальчиком, можно не только гордиться, но и так нежно его любить, что и он, его мальчуган, будет ласков, как девочка. Как часто Сережка, если отец весь день был дома, все спрашивал и спрашивал: "Ты меня любишь? А я тебя очень, очень люблю!.."
Очисти меня, погладь своими, сынок, ручонками! Сними с моих глаз... Нет, лучше размахнись, собери всю силу, которая придет к тебе только потом, да тресни по поганой морде!.. Но ты не сделаешь ни того, ни другого!
Мысль... просто присказка вертится в голове: "Ведь жена не рукавица, с белой ручки не стряхнешь..." А мать, хорошая мать моих ненаглядных детей об этом какую присказку выдумать?.. Нет, я не мог бы бросить ее, уйти из дому побитой собакой, женихом перезрелым таскаться по свету - в поисках того, что нелегко, а то и невозможно найти; начинать все сначала, перед самим собой прикидываться новеньким, свежим... Как я благодарен тебе, дорогая моя дуреха, мой лучший друг, ведь ты и тут, и теперь не поверишь никому, что я - такой негодяй! Как я благодарен и как мне тяжело!.. И правда: верь, я не вовсе подлец. Я... Ну а кто же я теперь?
А та, другая... что отодвинулась только, чтоб потом, в удобный момент, вернуться в душу беспокойным, волнующим воспоминанием?.. Как он все-таки сложен, человек!.. Не будь ханжою, Живень, - так очень легко снять с себя вину, плюнув на того, с кем грешил!.. Ведь и она человек... Хе, Живень, ты, выходит, еще и гуманист!.. А когда ты пробирался к ней по полю, ты что человека в ней видел или что-то другое? Не так было тогда, в ту осень сорок третьего года, когда ты умел побороть в себе все низкое, когда ты шел к ней, как человек, когда нелегко тебе было хранить чистоту, но ты хранил ее, когда ты видел в этом счастье, видел его в борьбе за лучшее.
Как ты далек теперь от самого себя!..
А к тому же свалился в их панско-кулацкую яму, стал хранителем чужой грязной тайны...
Более того - даже как бы невольным соучастником!..
Соучастником старой ведьмы, помешавшейся на своем "богом данном", "вековечном" шляхетстве. Соучастником и "прогрессивной" искательницы приключений, что принесла сюда "свежий" ветер с гнилых шляхетско-мещанских задворков, где не в чести народная власть... Заколдованный цветок на болоте, куда ты, жадный дурень, ступил... Соучастником даже и Мукосея, которому уже трудно, должно быть, так долго прикидываться советским человеком...
Да, соучастником, потому что тебе оказали доверие, даже хотели просить у тебя помощи. И пособником, так как ты будешь теперь бояться, что он, Мукосей, расскажет, если ты не будешь молчать...
Стой! Машина? Сюда?
Да, с большака на Углы сворачивает легковушка.
Адам.
Что ему сказать? Напросился, а что сказать? И зачем? Хотя он крепкий человек, хотя он и друг, горой стоявший за них в трудный час, хотя к нему и потянуло утром... Должно быть, сгоряча.
Он стоял за них, за них с Алесей. А что он сказал бы... что скажет теперь? И та ли это беда, которой надо делиться?..
Когда они, пешеход и машина, встретились на развилке перед Углами, Буховец, как всегда неутомимый, выкатился из "Победы" и деловито спросил:
- Ну, что там у тебя, Живень, снова приключилось? Говори.
Леня еще раз и окончательно понял, что говорить с Адамом, как он утром хотел, ему уже не хочется. Однако начал, как бы бичуя себя:
- Я, брат, ступил в глубокую грязь. Думал даже, что сам и не выберусь. Прости, друже, но я решил... не морочить тебе голову...
- Ну что ж, если б я знал...
- Адам, что ты? Нет! Я расскажу, я все тебе расскажу... Но попозже. Давай, поехали.
- Куда?
- А куда хочешь. Мне все равно.
- До смерти останешься чудаком!.. Садись вперед. Нет, давай вместе, на заднем. Михаль, домой!
Молчание. Потом сквозь гул мотора:
- Тебе, Живень, не бригадиром быть, а каким-нибудь, скажем, поэтом...
Снова молчание. На этот раз долгое.
"Ха! Додумался! - горько, однако уже с чуть заметным и неожиданным облегчением думает Леня. - Одно мне надо - не жалеть себя, не любоваться собою, не летать... не падать так низко!.."
1958 - 1959