Пахом слушает в оба уха, пегую бородищу гладит, думает: «Веровать… Насчет веры хорошо закручено. А все-таки вожжей придется для острастки разок-другой вдарить, стервеца», — но уже на губах Пахома играет улыбка, и глаза копят радость.
И еще выходили парни, много говорили приятного, указывали руками на Пахома и всем залом кричали Пахому «ура», били что есть сил в ладоши.
— Кланяйся, тятя, встань.
Пахом встал, закланялся, как в церкви, чинно, на три стороны, и борода его вдруг затряслась.
— Братцы! Ребятушки!.. — скосоротился он и засморкался. — Вот до чего на старости лет достукался я, бородатый гриб, до каких почетов… Могим поверить… Братцы!.. То-есть, вот как… То-есть, вымолвить не могу… Спасибо, сто раз спасибо в оборот вам!.. А в бога, ребята, верьте, в господа… Это правильно. Ура!!
Все засмеялись, зааплодировали, а Пахом заплакал.
Грянула музыка, начались танцы. Пахом долго крепился, но вот, подобрав полы и с гиком:
— Эх, ты!.. Качай, деревня!.. — бросился в присядку.
А когда кончил, ему какая-то барышня подала вожжи:
— Папаша, вот… это что-же? Зачем?
— Это? — и Пахом зачесал под бородой. — Это называется вожжи… — растерянно сказал он, посматривая по-хитрому на сына.
— Товарищи! — захохотал Кузька, и все захохотали. — Сдается, тятя приехал меня драть.
— Врешь! Чего врешь понапрасну… — бубнил Пахом. — А так… коротко сказать… вожжи… называется.
Пахом прожил у сына три дня, три ночи. Не жизнь, а рай: тепло, светло, пища крепкая. На представленье ходил, называется спектакль — «Смычка». Ох, и добрецкая комедь! На прощанье молодяжник насовал в мешок Пахому всяких даров: и папирос, и бумаги, и платочков. Кузька сапоги пожертвовал.
Дома радостным рассказам не было конца. Собралась полна изба народу. Мишка жевал пряники. Кот обнюхивал новые сапоги и тряс хвостом.